Виновато чудовище

— Чудовище… — шипела мать и прожигала дочь неприязненным взглядом, — родилась же на мою голову такая… Нет на тебя никакой управы, не ребёнок, а наказание. Ах, если бы не ты, то жизнь бы моя…

Мать оборвала шипение и резким движением занесла руку над дочерью. Тяжелая, железная ладонь глухо ударилась о непокорное плечо Насти и та отлетела на пару шагов, и по-прежнему, уже держась за плечо, смотрела на мать всё тем же бесстрашным и диким взглядом.


Когда хорька загоняют в угол, он не показывает явного страха, не дождёшься — он выплёскивает всю агрессию, на какую только способен. В его генах заложено побеждать. Это признак сильнейшего, несгибаемого духа, готового бороться до смерти. Не каждому такое дано. И Настя родилась именно такой — борцом по жизни, с рождения.

С малых лет она не знала что такое любовь и ласка, не ведала каково это — быть нужной, важной.

И вот она стоит перед нами у стены, глядит на мать, сверкая зубами — ещё ребёнок, ещё маленькая, шестилетняя девочка с двумя неряшливыми хвостиками чуть выше ушей. Ею никто и никогда не интересовался, и весь мир твердил ей о том, что она лишняя, что сдохла бы она уже, исчезла бы, зачем ты живёшь, зачем ты борешься, ведь ты не нужна, никому не нужна…

А она борется. Ведёт войну с главным врагом — своей матерью. Её нежная детская кожа уже как панцирь — от него отскакивают обидные слова и поступки. Но даже в панцире есть ничем не защищенные лазейки, которые всегда в синяках, ведь она человек, ведь как бы она не научилась защищаться и показывать зубы — она всего лишь маленький забитый хорёк и разница между ними в том, что хорёк никогда не отличит добра от зла, он слишком прост и быть злобным заложено в его кр*ви. А Настина агрессия — это маска, плащ из плотной резины. Ты возьми нож доброты и разрежь этот плащ, эту маску, и под ними найдёшь голодного, испуганного ребёнка, который прижмётся к тебе и заплачет. Но такой человек не спешил приходить в жизнь Насти. У неё была только мать.

— Чего смотришь на меня?! Уйди c глаз моих! — гаркнула опять мама. Но Настя не уходит. Хоть убей её — не уйдёт. Такая уж натура, не умеющая отступать и сдаваться.

— Тебе надо ты и иди, а мне нравится здесь стоять! — смело отвечает она.

— Ах ты ж зараза!

— Сама ты зараза!

Мать начинает визжать свою старую песню. В уголках её тонких губ скапливается пеной слюна, она орёт так, что звук отскакивает от стены и бьётся о Настину спину.

— Это где же такое видано? У меня на участке все мужики механизированной колонны меня уважают, а дома какая-то сопля ни в грош не ставит! Ты думаешь, я не вижу, как ты меня ненавидишь? — мать подошла ближе, и Настя почувствовала запах дешевых духов и недавно съеденного супа с консервами. — Из-за тебя у меня жизнь не сложилась! Ни один мужик не захочет бабу с ребенком, особенно с таким!

И она налетает на Настю. Рука матери впивается ей в плечо. Настя стискивает зубы. Не заплачет. Ни за что. И не сдвинется с места.

— Хоть что с тобой сделай — все равно будешь упрямиться! — мать захрипела от ярости и вновь охарактеризовала её одним излюбленным словом, метким, по её мнению: — Чудовище!

Настя поднимает глаза, смотрит на мать прямо:

— Чудовище здесь только ты.

Голос мамы никогда не бывал ласковым. Он не знал тех мягких интонаций, которыми другие матери будят детей по утрам. Не умел складываться в теплые слова, как складывают руки в молитве. Он был острым, как лезвие, и холодным, как зимняя ручка двери, к которой не хочется прикасаться голой кожей.

«Настя!» – и уже по одному звуку своего имени девочка понимала: что-то не так. Всегда было что-то не так.

Мама обращалась к ней строго, отрывисто, повышая голос на последних слогах так, что слова начинали вибрировать – неприятно, как комар у виска. Каждая фраза оставляла на сердце маленькие царапины, невидимые, но болезненные.

Она «доставала» мать за любую провинность. За разлитый чай. За неубранные игрушки. За то, что слишком громко дышала, когда мама приходила усталая. За то, что существовала.

И тогда начиналось.

Мама могла сорваться с пол-оборота – еще секунду назад спокойно разговаривала по телефону, а теперь уже орала, хваталась за ремень, за расческу, за что попало под руку. Руки Насти инстинктивно прикрывали голову, а в ушах звенело:

«И зачем я тебя родила!»

Эти слова падали, как камни, но от них уже не становилось тяжелее — привычные слова отскакивали от защитного панциря Насти, осыпались к ногам, и мать, видя, что не задевает её достаточно сильно, что не удаётся вывести дочь на эмоции, выходила из себя ещё больше.

Настя была единственным человеком в маминой жизни, на которого можно было выместить все: раздражение от начальника, усталость от смены, обиду на весь мир. Она – маленькая, беззащитная – стала козлом отпущения для взрослой женщины, которая так и не научилась справляться со своими демонами. Настя стала главной и единственной причиной её неудач в личной жизни.

Но Настя быстро поняла: плакать бесполезно.

Уже в пять лет она научилась защищаться. Перестала подставлять щеку. Сжалась в комок, но не сломалась – стала ершистой, колючей, как репейник. Перестала слушаться, начала огрызаться, иметь свое мнение.

И это бесило мать еще больше.

Когда всё заканчивалось, она шла в свою комнату, садилась на кровать и смотрела в потолок, пока глаза не начинали слезиться от напряжения.

Но она не плакала.

Уже давно не плакала.

Иногда Настя доставала из-под матраса фотографию. Девочка украла её из общего альбома. Когда-то мать небрежно указала на изображённую там пухлую девочку, совсем крошечную, не умеющую ходить: «Это ты, а рядом бабушка и дедушка.». Та женщина, что была её бабушкой, улыбалась тепло, по-матерински счастливо. Она держала на руках Настю, а сама Настя держалась ручонкой за подставленный палец дедушки.

Где-то, когда-то, ее любили. Она не помнила этих людей, но лучи их тепла долетали до Насти сквозь время и грели так, как может греть только память — неосязаемо, но до самых глубин. Бабушка и дедушка погибли при взрыве бытового газа у соседей — завалило весь подъезд. Насти по счастливой случайности в тот день с ними не было.

И больше она никому не была нужна. Это осознание пришло к ней не сразу – не громом среди ясного неба, а тихо, как осенний лист, падающий на землю. Оно просачивалось в душу капля за каплей, с каждым забытым днем рождения, с каждым неуслышанным «мам, посмотри», с каждым вечером, проведенным у окна в ожидании.

Сколько она себя помнила – мама всегда была занята. Не просто занята – она принадлежала кому-то и чему-то другому: работе, усталости, раздражению, которое тащила за собой в дом, как тяжелый, невидимый чемодан. Она приходила домой нервная, с красными от напряжения прожилками в глазах, с руками, которые даже в покое сжимались в кулаки. И Настя знала – сейчас начнется.

Однажды мать побила её совсем уж несправедливо, сорвала на ней злобу за день. И у Насти случился срыв. Она зашла на кухню с твёрдым решением сделать так, чтобы мама больше не трогала её — никогда. Она открыла ящик стола, детские пальцы скользнули по холодной рукояти кухонного ножа. В ушах ещё гудело от материнских криков, а на плече пылало красное пятно — там, где та вцепилась, тряся её, как мешок с костями.

«Никакой благодарности! Я тебя кормлю, одеваю, а зачем ты мне нужна?! Наказание!…»

Лезвие блеснуло под тусклым светом лампочки. Настя поднесла нож к левой ладони. Она решила изрезать себе руки. Первый неуверенный порез. Сердце заколотилось, крича: «не надо! это больно!» Но Настя была в аффекте, эмоции заглушали разум. Второй порез — уже глубже. Мгновенно образовывались красные полосы, липкие и тёплые, они ползли, расползаясь, к мизинцу, капали на пол. У Насти загорелось лицо. Она переложила нож в порезанную руку и проделала то же самое с правой ладонью.

Она вышла в коридор и пошла с растопыренными пальцами к матери, продолжая держать нож. Капли падали на линолеум, тело тряслось, глаза горели безумством.

Мать сидела на диване, курuла, смотрела в стену. Обернулась — и сuгарета выпала на ковёр.

— Что ты…

Настя остановилась. Нож выскользнул и упал глухо к ногам. Она сказала ровно и расчётливо, сказала так, что у матери не возникло сомнений:

— Тронешь меня ещё раз — зарежусь.

Мать побледнела. Впервые за всё время её глаза стали круглыми, почти детскими — будто под толстой корой гнева проглянуло что-то живое, испуганное. Мать была не смелым хорьком, как Настя, чужой силы и воли она боялась. Прижавшись к земле, как поверженная гиена, она пробормотала:

— Ну ты и больная…

Но руки её больше не поднялись, чтобы ударить. С тех пор шлепков и щипков не было. Мать теперь лишь бросала взгляд на Настины ладони — на те четыре тонких шрама, что остались после того вечера — и стискивала зубы.

— Маленькое несносное чуд…, — шипела она, но уже отворачивалась.

А Настя сжимала кулаки, чувствуя, как рубцы натягиваются на сгибах. Они напоминали ей: иногда, чтобы тебя перестали бить, нужно самому стать страшнее изувера. Больше ничего не поможет…

ПРОДОЛЖЕНИЕ — ЗДЕСЬ >