Люську уволили одним днем, сунули под нос документы, чтобы Люська их подписала. А она ничего не понимала, перед глазами стояла пелена от горячих слез, и в голове одна мысль: «Как же теперь?! Как дальше–то?!»
— Всё. Расчет получи, не забудь! Поняла? — кивнула на дверь Раиса Сергеевна, начальница Кадров. — Да не реви, господи! Устаканится как–нибудь, слышишь? Ну приткнешься еще куда–то, ты рукастая, тихая, устроишься! А хочешь, — оживилась вдруг Рая, — я тебя к одному важному человеку устрою домработницей? Он дома бывает редко, не умаешься. Ну, готовить надо, убирать, гости у него бывают, «вечера–а–а–а–а»… — Раиса мечтательно возвела глаза к потолку. — Пойдешь?
Люська, высморкавшись и спрятав платок в карман, отрицательно помотала головой.
— Ну и ду ра, — махнула рукой Раиса Сергеевна. — Ладно, всё. Мне обедать пора. Иди.
И Люська ушла. Получила в бухгалтерии расчет, спрятала деньги в сумочку, застегнула на груди шерстяную кофточку, повязала косыночку и ушла.
Кивнула девочкам в окошке регистратуры, пробормотала что–то нечленораздельное на вопрос: «Чего так?»
А она, Люська, и сама не знала, чего ж всё так…
Их в отделении было трое, три уборщицы — тетя Поля, Анька Караваева и она, Люська.
Тетя Поля была пожилой, одышливой женщиной, она ходила, медленно двигая за собой по больничному кафельному полу железное ведро, гремела шваброй и ворчала.
Тетя Поля всегда ворчала. Ей всегда было душно, плохо пахло потными, больными телами, всегда кто–то проходил в шлепанцах по только что вымытому, и это тоже выводило Полину Яновну из себя. В палатах она вообще не убирала. Для этого были Аня и Люська.
Аня, молоденькая, всегда смущающаяся, не мыла в мужских палатах, краснела и с дрожащими губами просила Люську поменяться с ней. Люся менялась. Она же все понимает: Аня совсем еще девчонка, до мужского тела еще не привычная, а там, у лежачих, всякое бывает. Не нужно ребенку это все видеть. И мыла за Аню мужское отделение. А потом и женское, потому что Ане надо было готовиться к экзаменам.
Анечка садилась в узенькой каморке за маленький столик и, попивая чай, читала толстые книги, учебники, что–то выписывала, потом, зажмурившись и заткнув уши, повторяла речитативом какие–то умные фразы.
Люсе было Аню очень жалко — ну сколько можно мучить детей этими экзаменами?! И так девчонка устала, вон, какая бледная ходит, так ещё учить что–то надо постоянно!..
Аня жила в общежитии, училась на инженера, жаловалась, что в комнате у них холодно, и есть всегда хочется, и вообще…
Люся приносила Анечке судочки. А в судочках – суп–харчо, пюре с котлетой, в полотенце хлебушек. А чай можно и на работе заварить. Аня ела жадно, иногда хмурилась и сетовала, что мало, и тогда Люся виновато пожимала плечами.
— Сколько смогла, Анюта… Сама понимаешь, у меня еще семья…
У Люськи была семья – муж Миша. Мишка был «гастритиком», постоянно сидел дома на больничных, потирал ноющие от жирка бока, прислушивался к стуку своего сердца, пугаясь, что опять случилась аритмия. Миша очень боялся «сердца». Все его предки умирали «от сердца». Это было ужасно. Он и с Люськой–то познакомился в больнице, когда лег на обследование. Люся заботилась о нем, он ей понравился. Чем? Говорил хорошо, красиво, знал много стихов, всегда благодарил за заботу, по руке гладил. И так это было Люсе приятно, так горела потом кожа от его прикосновений, что невозможно было дышать. Так и поженились, Люся ухаживала за мужем, отдала ему свой абонемент в бассейн, который для нее выделил профсоюз.
— Люсь, ты ку–ку?! — выпучила тогда на нее глаза тетя Поля. — У тебя ж эта… Грыжа, вот. Тебе плавать сказали, а ты что? Мишке оно зачем?! Чтобы жизнь свою непутевую за твой счет жить?
— Вы ничего не понимаете, тетя Поля! — упрямо мотала головой Люся. — Миша любит воду, плавать любит. Он так отдыхает. А я переживу. Да и некогда мне!
И правда что. Люська работала иногда в две смены – за себя и Анечку или тетю Полю, если у той разыгрывалась подагра. Не так уж и трудно перемыть палаты, коридор, туалеты и душевые! Как говорила Люсина мать, не надо бояться труда. Надо бояться его отсутствия!
Да это и понятно! Нет труда – нет денег! Нет денег – на что жить?!
Люся, уж так вышло, с шестнадцати лет работала, помогала матери, Ольге, прокормить себя.
— Ты, Люська, имей в виду! Я тебе кусок хлеба в рот совала, пока ты маленькая была. А теперь всё! Теперь сама заработай, узнаешь, как это – денежки получать, да каким трудом они достаются. Адским трудом!
Люсиной матери все было трудно. И она жила в страданиях, виной которым была Люська, ну а кто же ещё?! Всю жизнь поломала, судьбу испортила, к пеленкам привязала, а без нее, без Люськи, Оля бы совсем другую жизнь прожила, счастливую! И замуж бы вышла за приличного человека, да ведь не взял он ее… А почему? Правильно, потому что Люська нагулянная за его брюки цеплялась, мошка проклятая!..
Люся пыталась учить латынь и мечтала поступить в медицинский, потому что Баталов в «Дорогом моем человеке» был очень красивый, и хотелось тоже, как он, спасать людей, быть врачом…
Люся сказала о своих планах матери, та долго смеялась, искренне, заливисто, так легко, как будто Люся и правда отлично пошутила. А когда мама закончила смеяться, то вдруг сказала, что Люся уже давно должна работать, а не на шее материнской сидеть.
И Люся не стала «сидеть».
А где же её отец? Да, был какой–то, но Люська его не помнит У матери звание «одиночки», все ее жалеют, она, вон, одна ребенка тянет, во всем себе отказывает!
— Помогать надо маме, Люська! Помогать! И выкини все другое из головы! — твердили соседки. — Жизнь бабья, она такая… Да…
И лузгали семечки, глядя вслед Люське, мчащейся куда–то, «помогающей»…
Мать попала в больницу прямо с работы. Прихватило сердце, «не сдюжила», как сказали ее товарки.
Люська ухаживала за ней. Мыла, меняла простыни, кормила, вытирая стекающую по подбородку кашу, молчала, когда мать, в злобе от своего бессилия, щипала и отталкивала её. Ничего! Это жизнь. Это бабья доля. Ничего…
Люська переживала, что маме может что–то понадобиться ночью — вода или в туалет, а позвать она никого не может…
— Можно, я у вас тут ночевать пока буду? Я не помешаю. Можно? — грустными, безжизненными глазами смотрела она на заведующего отделением, Степанкова.
Степанков, слывущий среди больных злым, жестким эскулапом, сначала от девчонки отмахивался — не положено, медсестры присмотрят!
А Люся все равно не уходила. Как–то умудрилась спрятаться на каталке, накрылась простыней, лежала, худенькая, почти незаметная, едва дышащая. И каталку повезли в подвал. И стало так холодно и страшно, что Люська села в темноте и тоненько завыла.
Там ее и нашел Степанков.
— Сидишь, значит? — спросил он, вынув изо рта папиросу. — Жуть?
Люся кивнула, ведь там, за дверью, в холодном, без окон помещении вечным сном спали люди.
— А ты не бойся. Они отмучались. Им хорошо. Наверное… Пойдем чай пить что ли? — Степанков вдавил папиросу в дно жестяной банки, что стояла рядом, и пошел прочь.
Люся поплелась за ним.
Они тихо шли по коридорам, потом скрипнула дверь его кабинета, запахло котлетами и супом — это жена дала Степанкову с собой ужин, а он не стал есть, разогрел только.
— Будешь? — подтолкнул он по столу к девчонке тарелку.
— Нет. Вы поешьте! Вам же надо! — покачала головой Люся.
Степанков только махнул рукой. Не может он. Не принимает организм. Обследоваться бы, да времени нет. И страшно. Это, пожалуй, основное. Он, Николай Борисович, теперь только пьет чай и водку. Водку дома, чай на работе. Долго ли он так протянет? Да бог знает только! Но под нож не ляжет, дудки!..
После той ночи Люська была принята на работу в больницу уборщицей. И котлету она съела тогда, и суп. А потом Степанкова вызвали в приемный покой, Люська увязалась за ним и полночи сидела с какой–то бабулечкой, которую привезли по «скорой», одинокой и сухонькой, сморщенной, как прошлогодняя морковь, затерявшаяся в погребе.
— Звать–то тебя как? — спросила бабуля, погладила девчонку по щеке. Рука у нее была шершавая, с тонкой, того гляди, треснет, рассыпется, кожей и пергаментными, просвечивающими розовым ногтями на кривых пальцах. — Что? Люся? Людмила, значит… Красиво. Очень красивое имя!
К утру бабули не стало. И никто кроме нее, пожалуй, не называл Люську Людмилой, Людочкой, Людой. Звали или по фамилии «Шашкина» или просто Люськой.
Шашкиной Люся стала, когда вышла замуж. До этого по паспорту была «Людмила Тимофеевна Юрасова» – красиво, мелодично. А все равно кликали Люськой…
С Мишей она познакомилась тут же, в больнице, когда решила взять еще одно отделение, подзаработать. У Миши был гастрит.
— Не следите вы за своим питанием! — выговаривала ему врач, строгая Татьяна Сергеевна. — Вы к нам который раз попадаете? Не надоело? Ничего ж не делаете! Едите, что ни попадя, на ходу, да?
Миша грустно кивал. Ну а что… Он одинокий, кто ж его баловать будет?..
А тут как раз Люся суетится, полы намывает, водички принесет, тарелку из–под супа уберет, если Мишенька ел тут же, в палате, подушку поправит, окошко приоткроет, если душно.
— Тебе, Люся, замуж надо, — как–то тихо сказал он девушке, когда она появилась вечером в палате.
— Да что вы… — рассмеялась она, отвернулась, застеснявшись взглядов с каждой койки, изучающих, пробирающихся под синий халат, прощупывающих её, кажется, до самых костей.
— А ничего. Выходи за меня, Люся. Вдвоем–то лучше! — кивнул ей ободряюще Миша.
И Люська согласилась. Принца она не ждала, нет в их краях принцев–то! Значит, надо брать то, что есть. И уехать от матери, которая постоянно попрекает куском хлеба, зажить наконец так, как хочешь, и делать то, что хочешь, быть хозяйкой в своем доме.
Любила ли? Да бог знает… Наверное, да. Когда Михаил привел Люську, свою жену, в квартиру, однокомнатную, тесную, но отдельную, с кухней и ванной, с балкончиком и фикусом в горшке, Люся оробела. Красная, со вспотевшими ладошками она всё отворачивалась, не позволяя целовать себя в губы.
А потом погас свет, Миша бросил ее на кровать, зашептал что–то, завозился, а потом замолчал.
Люся зажмурилась. Это и есть любовь. Она такая. Надо принять.
И приняла…
ПРОДОЛЖЕНИЕ — ЗДЕСЬ >