Ночь на Ивана Купалу была самой короткой в году и самой долгой для Лукерьи. Влас сам отпустил её на гулянье — неожиданно, хмуро, приказав надеть глухой сарафан и завязать платок по самые брови.
— Чтоб ни одна сучья рожа не сказала, что я тебя, б… дареную, в шелка ряжу. Иди, — бросил он и отвернулся к горну.
НАЧАЛО — ЗДЕСЬ
Лукерья шла на околицу, и земля под её ногами плыла. Она не понимала, зачем он отпустил. Может, проверяет. Может, следит из засады. Но сил отказываться не было — слишком долго она сидела в четырёх стенах, слушая, как за окном смеётся молодая деревня.
Костер горел выше человеческого роста. Девки прыгали через огонь, парни ловили их и кружили, бабы орали частушки такие, что даже столбы краснели. Лукерья стояла у края, прижавшись спиной к берёзе, и чувствовала, как слёзный ком подкатывает к горлу — от боли, от обиды, от того, что жизнь рядом шумит, а она её не касается.
— Не пляшешь, Лукерья? — спросил кто-то сзади.
Она обернулась. Гришка стоял в двух шагах, без шапки, с дудкой за поясом, и улыбался так, будто знал про неё что-то хорошее, чего она сама в себе не замечала.
— Не пляшу, — сказала она и заплакала.
Он не стал утешать её словами — сел рядом на траву, вытащил из-за пояса дудку и заиграл тихо, не для пляски — для того, чтобы она успокоилась. И Лукерья вдруг заговорила. Всё выложила: и про гребень, и про хруст в запястье, и про корову, которую Влас забил прямо во дворе, потому что бык соседа обнюхал её через забор.
— Он её топором, Гриша, — шептала она. — Топором. Корову. За что?
— За то, что она красивее его, — серьёзно сказал Гришка. — Ты красивее его во сто раз, Лукерья. Он тебя убьёт.
— Знаю, — сказала она и взяла его за руку.
Это было не грехом — это было приговором. Потому что в ту секунду, когда их ладони сомкнулись, Влас, стоявший за кустом бузины с топором за спиной, решил, что сегодня ночью умрут двое.
Он не полез сразу — ждал. Ждал, когда Лукерья и Гришка встанут и уйдут в темноту. Но они не уходили. Сидели до полуночи, говорили о пустяках, смеялись, и у Власа свело скулы. Он развернулся и пошёл домой, по дороге срывая на своём пути тальник. Дома ждал её с ремнём.
Лукерья вернулась за полночь. Платок она потеряла, волосы растрепались, и лицо раскраснелось от костра. Влас сидел за столом, пьяный не от водки — от ярости.
— Раздевайся, — сказал он.
Она не успела ахнуть, как он выволок её во двор, в хлев, где пахло навозом и сырой гнилью. Запер на щеколду. До утра Лукерья просидела в углу на соломе, прижимая к груди колени и слушая, как мыши грызут припасённую для скотины свёклу.
В хлеву у неё созрело решение.
***
Она выбралась через слуховое окно. Тело работало само — тонкие пальцы нащупали задвижку, юбка зацепилась за гвоздь, но Лукерья рванула так, что ткань треснула до самой талии. Босиком, в разорванном платье, она побежала к землянке Гришки, не чувствуя ни холода, ни грязи, ни острых камней.
Гришка спал на голом тюфяке, укрывшись дерюгой. Увидев её на пороге, он не спросил «зачем» и «почему» — просто отодвинулся и молча кивнул. Лукерья упала рядом, трясясь всем телом, и сказала три слова:
— Он меня убьёт.
Гришка обнял её, и она уснула без снов, без страха, как ребёнок.
Утром он спросил:
— Что делать?
Лукерья села, обхватив колени, и ответила не сразу. Смотрела в маленькое закопчённое оконце, за которым всходило солнце — красное, тревожное, похожее на Власов глаз.
— Припугнуть его надо, Гриша. Только припугнуть. Он придет с вилами или с чем, а ты отними и ударь — но не сильно, чтобы не убить. Пусть полежит, очухается. А я заору на всю деревню, что муж напал, а ты оборонялся.
— А если он меня раньше убьёт? — хмуро спросил пастух.
— Не убьёт. Он во мне нужду имеет, — Лукерья усмехнулась горько. — В ком ещё ревность вымещать? На тебе ему плевать.
Они проговорили до полудня. Обсудили, где ждать — в стогу сена за овином, куда Влас обязательно заглянет, потому что утром видел, как Гришка копнил там солому. Обсудили, что говорить..
Но когда на закате Лукерья пошла к стогу, она задержалась у поленницы и взяла нож для резки сена. Короткий, с берёзовой рукояткой, туповатый — но в руке он весил успокоительно. Она положила его в сено, «Если что — так спокойнее».
Гришка, когда пришёл, ножа не заметил. Луна скрылась за тучей, и в стогу было темно. Лукерья не сказала ему о ноже — зачем пугать человека? В конце концов, он просто будет там, на случай.
Они ждали.
***
Влас появился без вил.
Он пришёл с молотом — тем самым, кузнечным молотом с длинной рукоятью, которым выправлял оси. В правой руке молот, в левой — фонарь. Он не таился, не крался, а шёл прямо, тяжёлыми шагами, и слышно было за тридцать саженей.
Лукерья первой услышала шаги и вцепилась Гришке в руку. Тот нашарил вилы — по уговору, для устрашения.
— Выходи, — сказал Влас, останавливаясь в трёх шагах от стога. Фонарь качнулся, и его свет упал на Лукерью — полуголую, с растрёпанными волосами, прижимавшуюся к Гришкиной груди. — Выходи, говорю. Я тебя, паскуду, дома выпорю. А ты, — он перевёл фонарь на Гришку, — молись, пока дышло в руке держишь.
Гришка выскочил первым — с вилами наперевес.
— Уходи, Влас. Не трожь её.
Влас усмехнулся. Улыбка у него была страшная — та, после которой обычно ломали зубы. Не говоря ни слова, он шагнул вперёд и размахнулся молотом. Удар пришёлся Гришке в плечо, и попала по уху…парень охнул, выронив вилы, а сам отлетел на землю. Из уха потекла горячая липкая струя.
— Гришка! — закричала Лукерья и выметнулась из стога.
Она закричала по уговору — громко, пронзительно, чтобы в деревне услышали и сбежались. Но Влас думал, что она кричит от страха, и рассмеялся. Поднял молот снова, занося над лежащим Гришкой.
— Так вы, щенки, спите на чужом сене?
Лукерья заметалась. Где вилы? Вилы отлетели в сторону. А нож — нож в сене. Она метнулась обратно, нашарила холодную берёзовую рукоятку.
Но взять не успела.
Гришка, вслепую от боли, ухватился за подвернувшиеся вилы и толкнул их перед собой. Влас увернулся и снова занёс молот — на этот раз сбоку, в висок. Но поскользнулся на мокрой от вечерней росы траве. Молот ушёл в землю, и Влас рухнул на колено.
И в этот момент Гришка выхватил из сена нож.
Позже на суде он будет клясться, что не помнил, откуда тот взялся. Просто в руке оказалась рукоятка. И он ударил — один раз, коротко, по-звериному, в то место, где рёбра расходятся.
Влас охнул, будто подавился. Посмотрел на Гришку удивлённо, потом перевёл глаза на Лукерью. Губы его шевельнулись, но не выдали ни слова. Он упал лицом в сено, и фонарь, выпавший из левой руки, покатился по траве, освещая его широкую спину и чёрную, стремительно расползающуюся лужу.
Лукерья стояла, глядя на мужа, и не двигалась. Внутри не было ничего — ни радости, ни ужаса, ни облегчения. Только пустота, в которой глухо стучало сердце.
Первым заговорил Гришка:
— Зачем ты положила нож? Ты же сказала — только припугнуть.
— На всякий случай, — эхом отозвалась она.
Но они оба уже знали: никакой случай не бывает случайным.
***
Судья был молод, с брезгливым ртом и длинными, чистыми ногтями, которые он точил о край стола, пока слушал показания. В маленьком уездном суде пахло сыростью и казёнными чернилами. За деревянной решёткой стоял Гришка с перевязанной головой, а на скамье для подсудимых сидела Лукерья — бледная, в чужом сарафане, который ей дали из острога.
Свидетели говорили разное. Соседка Акулина видела, как Влас тащил Лукерью в хлев — «за волосья, за волосья тащил, врать не буду». Сосед Макар слышал крик в ночь убийства — «бабий крик, будто резали». Староста подтвердил: кузнец был ревнив, буен, и Лукерью держал в ежовых рукавицах..
Защитник, старый пьяница, бормотал что-то про аффект и необходимую оборону. Гришка кивал, опустив голову. Казалось, всё идёт к тому, что пастуха сошлют на поселение на пару лет, а Лукерью оправдают как жертву.
И тогда Лукерья поднялась.
— Ваше благородие, — сказала она, и голос её прозвучал так ясно, что даже чиновник за соседним столом отложил перо. — Я хочу сказать правду.
Судья поднял бровь.
— Нож положила я, — выдохнула Лукерья. — Не Гришка. Я. В стог. Чтобы, если пойдёт всё не по уговору, он взял и…
— Какой уговор? — перебил судья. Пальцы его замерли .
Лукерья рассказала всё. Как замыслили припугнуть. Как она хотела, чтобы Власа связали и она наконец зажила без оглядки. Как Гришка не знал про нож. И под конец заплакала .
— Он был ревнивый зверь, — закричала она сквозь слёзы. — Зверь, поняли вы? Я боялась вздохнуть при нём! Я думала — если он умрёт, я проснусь! А проснулась — а он всё равно здесь, в моей голове сидит! И не выколотить его оттуда никакой кузней!
— Так зачем же вы его убили? — спросил судья тихо.
Лукерья вытерла лицо подолом и посмотрела на него ясными, мокрыми глазами.
— Я убить хотела не его. Я хотела убить свою старую жизнь. Ту, где меня, как кобылу, на замок запирают. Только жизнь эта оказалась в нём — в Власе. И когда он умер — она тоже умерла. А новой не выросло. Осталась одна пустота, ваше благородие. И нож этот, который теперь у меня в руке на всю жизнь.
Адвокат закрыл лицо ладонями. Гришка посмотрел на Лукерью — медленно, как на чужую.
Приговор был таким: Гришка Михайлов за убийство в составе группы по предварительному сговору, но с учётом подстрекательства со стороны Лукерьи и того, что орудие убийства было подложено без его ведома — девять лет каторги. Лукерья Гвоздева за подстрекательство к убийству — три года тюрьмы и вечное церковное покаяние.
Но настоящим приговором стало молчание деревни.
***
Лукерью не казнили, но похоронили заживо. Когда она вернулась в Афанасьево после отбытия срока, её изба стояла с крест-накрест заколоченными окнами — соседи позаботились. Гвоздь, которым Влас забил доску, торчал криво, и Лукерья долго возилась, выдирая его руками. Никто не подошёл помочь.
Бабы переходили на другую сторону улицы, когда она появлялась. Мужики отводили глаза — одни с презрением, другие с тайным страхом: а ну как эта подкуёт и её ножичек где-то рядом? Детям велели не подходить к вдове: «Она ведьма, она в Купальскую ночь мужа сгубила».
Лукерья работала одна. Копала огород, пекла хлеб, ходила за водой — всё одна. По воскресеньям стояла в церкви на паперти, потому что староста не пускал её внутрь: «Убийце не место у престола».
По ночам ей снился Влас. Он не кричал, не грозил — просто сидел на лавке и смотрел на неё правым глазом, целым, и левым, слезящимся, и молчал. Лукерья просыпалась в холодном поту, шептала «Господи, прости» и понимала: не простит никто. Ни бог, ни люди, ни она сама.
Гришка писал с каторги три письма. Первое — короткое: «За что?». Второе — длинное, с рисунком, на котором был изображён стог и двое в нём. Третье — пустое, только внизу приписка: «Прощай, Лукерья. Мне здесь ещё семь лет. И страшно подумать, что я отбываю их за тебя».
Она ответила на первое, второе и третье одним словом: «Прости».
Письма больше не приходили.
Прошёл год. Лукерья выходила на дорогу, по которой когда-то убегала босиком, и смотрела на запад — туда, где зимовали этапы. Снег лежал белый, нетронутый, и казалось, что она одна стоит на всём белом свете, ничья и никому не нужная.
Маленькая, худая, с седой прядью.
Ни убийца, ни жертва — просто женщина, которая хотела дышать и задохнулась в собственной свободе.
Конец…
Автор Ясный день