— Плачь, моя девочка, плачь… Горе — оно ведь со слезами выходит, — тихо приговаривала Каллиста, прижимая к себе племянницу, рыдания которой становились понемногу всё тише и тише…
НАЧАЛО — ЗДЕСЬ
В тот день Люба так и осталась ночевать у тётушки. И утром они вместе отправились в дом к Фаине, чтобы забрать у свекрови нехитрый Любин скарб…
Паучиха встретила их с молчаливой ненавистью. Пока женщины вытаскивали из сундука и складывали на льняную простыню одежду Любы, она следила за ними, сложив руки на своей пышной груди.
Люба связала свои пожитки в узел, перекрестилась на красный угол, поклонилась, словно прощаясь с прожитыми здесь днями, и вышла вслед за тётушкой на улицу.
Когда они обе уже спустились с крыльца, сзади послышались тяжёлые шаги свекрови.
— Чтобы вы сдохли обе! — выкрикнула она в бессильной злобе и швырнула на землю вышитый рушник, который подарила Любе перед свадьбой Каллиста.
Затем, видимо, чтобы хоть как-то выплеснуть свою боль, Паучиха принялась топтать полотенце, захлёбываясь в хлынувших слезах и приговаривая: «Вот вам, ведьмы проклятые, змеюги подколодные! Не будет вам жизни здесь, попомните мои слова!»
За этой сценой следили с десяток человек, что собрались у дома Паучихи за зрелищем. Женщины качали головами, мужики покрякивали, стреляли друг у друга махорку, переговаривались вполголоса…
Люба передала узел Каллисте, вернулась к крыльцу, подняла посеревшую тряпицу, прижала к груди и вышла прочь со двора свекрови…
Дома она вновь расплакалась:
— За что, тётечка, милая, за что она так со мной? Что я ей сделала? Гришу любила без памяти, надышаться на него не могла, ей угождала во всём — слова не сказала поперёк, ругань да наветы терпела… А она вот как… Куда мне теперь без мужа? Разве что на чердак да в петлю… Тётечка, больно-то как мне, боооольноооо…
Каллиста обнала племянницу, усадила ту на лавку у стола, потрогала самовар, что кипятила утром — он оказался ещё горячим, налила себе и Любе по кружке чаю и села напротив. Сделав несколько глотков, словно собираясь с мыслями, произнесла:
— Не рассказывала я тебе, Любушка, про ту давнюю историю, а надо было бы рассказать. Глядишь, и не пошла бы ты за Гришку-то… Да думала, нечего прошлое, мол, ворошить, давно всё быльём поросло. Ан нет, Паучиха, видно, всё помнит… Не тебе она мстит — мне. Хотя и я перед ней ни в чём не виновата…
Люба смотрела на тётушку в недоумении, даже слёзы высохли на её лице.
Каллиста продолжила:
— Мы ведь, Любуш, с Файкой-то с девок зналися. Всё вместе: в поле, на гулянки, по ягоды… Ну вот. А в 24-ом Степан Полухин в деревню вернулся, мне тогда аккурат семнадцать годочков исполнилось. Он-то, понятно, постарше был. Сначала на Гражданской воевал, потом ещё служил два года. А батьку-то Степана тогда уж сослали, он в этом… в мятеже замешан был. У нас ведь здесь в 18-ом да в 19-ом годах народ-от шибко бунтовал, да… Наш тятька тогда сказал: супротив большевиков не пойду и братьЯм не дам. Он старший был в семье, окромя его ещё четверо…
Тётушка на мгновенье замолчала, прихлёбывая остывающий чай… Люба смотрела на неё во все глаза…
— А как Стёпа-то вернулся, его сразу в председатели сельсовета и выбрали… Ох, красавец был Степан Полухин! Высокий, статный — Гришка-то в него пошёл… А говорил так… нараспев, что ли. Это у него после контузии осталось, — дальше повела рассказ Каллиста. — Ну, и стал он молодёжь агитировать в комсомол вступать. Мы с Файкой да ещё робята Щукины, Маруська Рыжова, Федька Дьячков — всего человек шесть — и создали ячейку. А сам-то Степан взялся народ грамоте учить. Ну, и нас к этому делу приписал. И сами учились, и другим, значит, помогали. Бывало, вечером идём из сельсовета, Стёпа нас с Файкой провожает. Ей-то ближе до дома идти, а мне — на самый край деревни. Вот так провожались, провожались, да и решил он сватов засылать…
Каллиста словно помолодела, вспоминая юность и первую любовь, которая стала для неё и последней…
— Пойдём, бывало, с ним к пруду, сядем на мостки, сидим, мечтаем… Он всё учиться хотел, и меня, говорил, образованной сделает, — тётушка вздохнула. — Ну, а как просватки уж назначили, меня Файка и давай отговаривать за Стёпу выходить. Это уж я потом поняла, что сама она на него глаз положила… Я отмахнулася — люб мне Стёпа был. Ну что… Накануне просваток Степана в район вызвали. А вернулся он оттуда смурной… Вечером и говорит мне: что, мол, ты не сказала, что батька твой тоже мятеж поддержал? Я и не понимаю ничего: какой мятеж? Тятька наоборот народ отговаривал бунтовать, лошадь свою не дал, когда собирали коней по округе для мятежников. А Стёпа мне: в райкоме, мол, лучше знают. Есть у них бумага какая-то, где написано, что отец наш в бунте замешан. И сказали там Степану начальники: мы, мол, на твоего отца глаза закрыли, потому как ты сам человек проверенный, советской власти верой и правдой служил. Но ежели на дочке бунтовщика женишься, из партии выходи сразу. И дело заведём, как бы в ссылку не отправиться… Такое уж время тогда было, Любушка…
Каллиста встала из-за стола, прошла туда-сюда по избе, потом снова опустилась на скрипучую табуретку…
— Тяжко мне было тогда, Люба, ох, тяжко… Вот как тебе теперь. А поделать ничего не могу. Тятька злился, не велел мне больше со Стёпой видеться. Всё голову ломал: кто его оклеветал?.. Ну, а как Файка Стёпу начала обхаживать, уж тогда я догадалася, что её рук это дело… Не зря она до того пешком в район-от бегала. Говорила, на ярмарку. Да наши, кто там были, её не видали…
Рассказала тётушка и о том, как позже Степан с Фаиной свадьбу сыграли, как в 1927-ом сын у них родился — Григорий, как второго ребёнка своего Фаина «приспала», а больше после этого им Господь деток и не дал… Как во время коллективизации в 34-ом погиб Степан от кулацкой пули…
— Твоя-то мать, Любушка, меня на три года младше была. Она ещё в 28-ом отсюда уехала к маминой коке в город, да там и вышла замуж за военного, — рассказывала Каллиста. — А я больше ни на кого не смотрела. Всю жизнь бобылкой и прожила… Вот с тобой хоть на старости лет теперь не так горько…
После короткой паузы добавила:
— Несчастная Файка баба. Через нутро своё завистливое сына потеряла. Не шибко ладно они со Степаном-то жили. Всё, видно, он меня не мог забыть… А она злобой исходила… И всю-то жизнь простить мне не может, что не её Стёпа любил… Ну-ко видано ли дело: невестку выживать да любовницу сыну подсовывать? Как бы, Любушка, она ещё чего ни учудила с горя-то. Уж ты давай поосторожней с ней, обходи стороной свекруху.
Люба обняла тётушку, и так они ещё долго сидели, горюя каждая о своём…
…Жизнь в деревне потекла своим чередом. Колхоз понемногу креп, вскоре технику новую из области пригнали: трактора, машины. Люди радовались: не всё на лошадях да быках пахать-сеять.
Люба по-прежнему работала телятницей. Вставала затемно и ложилась затемно, вытесняя грустные мысли о Григории тяжёлым трудом…
Вскоре в колхоз из самой области приехал новый механик Василий Кочетов — фронтовик, орденоносец, до самого Берлина дошедший на своём танке. Народ судачил: неспроста, мол, он в глухомань эту забрался. Видно, была причина городскую жизнь променять на деревенскую.
Впрочем, Василий быстро пришёлся в колхозе ко двору. Мужики его уважали за хозяйскую ухватку, смекалку, внимательное отношение к людям.
А сам Василий нет-нет да и стал заглядывать на телятник, когда там была Люба. То одно у неё спросит, то другое. А потом и вовсе удумал автоматические поилки установить. Председатель хмыкнул, почесал затылок, да и дал механику добро на это дело…
А Любе визиты Кочетова были уж больно неприятны. Бабы и так на неё косо поглядывали после похорон Григория: а вдруг права Паучиха? Вдруг и правда эта хромоногая «умеет» чего? Вдруг ведьма она — не зря ведь Гришка ни с того ни с сего на ней женился?..
А уж когда новый механик в Любину сторону поглядывать начал, тут и вовсе разговоры пошли: точно приворотом Хромоножка занимается!
Люба, которая и без того ни с кем в деревне, кроме тётушки, не общалась, теперь оказалась словно в полном вакууме… На людях держалась она ровно, спокойно, и лишь дома ночами давала волю слезам…
Да ещё на кладбище могла выговориться, навещая могилу Григория, когда выпадал у неё свободный час-другой…
…Интерес Кочетова к Любе бурно обсуждали местные кумушки. Ох, и поперемывали они косточки несчастной женщине! Оно и понятно: женихов в деревне и так не лишку, а тут такая несправедливость! Мужчина видный, холостой, герой настоящий, а поглядывает не на молодух — на вдову, да ещё хромоногую… Ну точно ведьма!
Это шушуканье дошло и до председателя. Он решил поговорить с механиком.
— Ты, Василий Силантьевич, баб наших не обижай, — начал разговор председатель. — Они, смотри-ка, из кожи вон лезут, чтобы ты посмотрел в их сторону. Ну чем не невеста хоть та же Маруська Внукова? Девке 24 года минуло, всё при ней, работает — иной мужик не угонится. А то Дуська Пичугина — красавица же! Или хоть Наталью Петрову взять, коли тебе вдовы больше по душе, сурьёзная женщина, хозяйство одна вон какое держит… А ты на хромоножку всё косишься… Нет, конечно, про Любу дурного ничего не скажу, работница она хоть куда, всегда в передовиках… А всё же… Ну не наша она, Василий… Не прижилась в деревне. Сторонится народа. Брезгует, что ли?.. Да и болтают бабы, что, мол, дар у ней есть… С мужем-то покойным вон как у них вышло… Подумал бы ты, Вася, получше…
Кочетов посмотрел на председателя внимательно, коротко рассмеялся:
— Ты, Николай Ильич, никак в свахи заделался? Женить меня надумал? Поди, боишься, что сбегу обратно? Не сбегу, не переживай. А на Любу напраслину не возводи. Потому и по сердцу она мне пришлась, что хвостом ни перед кем не крутит, не зубоскалит попусту, как другие, — напоказ. Ну, а что хромоногая… Али это клеймо какое позорное? Сам же говоришь: в работе хромота не мешает. А сторонится, так есть с чего. Я вот тут человек новый, и то заметил: уж больно любят ваши бабы ярлыки на всех навешивать да сказки сочинять про честных людей. И ты туда же. Ну коммунист ведь, умный мужик, а во всякие глупости веришь… Стыдно должно быть, товарищ председатель!
Николай Ильич развёл руками:
— Ну, смотри, Василий, твоё дело. Лишь бы не пожалел потом.
Тот серьёзно ответил:
— Не пожалею.
Весна 1953-го принесла горькое известие: скончался товарищ Сталин. Деревня словно притихла, переживая со всей страной эту утрату.
На 1 Мая в том году в деревне сдали новый клуб. Народ собрался на открытие, приехала агитбригада из района, привезли даже свежий фильм — «Любовь Яровая».
Каллиста с Любой тоже пришли в клуб. Несмотря на то, что зал был полон народу, места по обе стороны от них пустовали…
Перед началом сеанса в кресло рядом с Любой вдруг опустился Василий.
— Вы не против, Любовь Дмитриевна? — полушутя-полусерьёзно спросил он.
Люба пожала плечами: ваше, мол, дело, садитесь куда хотите, места тут не куплены. И сразу по рядам прокатилась волна перешёптываний…
Расходились уже в густых сумерках. По деревне то тут, то там слышались наигрыши гармошек. Звонкие девичьи голоса, перебиваемые дружным смехом, выводили куплеты и озорные частушки.
Каллиста и Люба в одиночестве направились к дому. Однако не успели они отойти сотни метров от клуба, как их нагнал Василий.
— Каллиста Яковлевна, позвольте, провожу вас до дому. Разговор у меня есть к вам серьёзный, — произнёс он.
Каллиста усмехнулась:
— Что ж ты, Василий Силантьевич, одиноких баб серьёзными разговорами пугаешь? Коли есть что сказать, так говори без длинных заходов. А мы послушаем.
Кочетов, кашлянув, начал отрепетированную в мыслях речь:
— Я человек прямой. И прямо скажу: давно присматриваюсь к вам, Любовь Дмитриевна. Нравитесь вы мне очень. Я вдовец. С женой покойной мы на фронте познакомились. Чем-то на вас была супруга моя похожа… А в 46-ом она при родах умерла. И сынок не выжил. Не думал, что снова захочу жениться. Но одному тяжко. И вам, смотрю, нелегко. Домишко поправить бы надо. Глядишь, и народ бы успокоился, перестал бы про вас судачить, коли сошлись бы мы. Но уж если совсем я вам не по сердцу, так и скажите, больше заводить такие разговоры не стану.
Люба молчала. Каллиста же, глянув на племянницу, произнесла:
— Ну, за прямоту спасибо. А что до пересудов… На кажный роток не накинешь платок. Что без мужа, что при муже, всё одно толковать будут. Свекровь её вы, видно, не знаете… Она тут воду мутит…
— Свекровь и приструнить можно, — улыбнулся Кочетов. — Лишь бы Любовь Дмитриевна согласна была…
Тут заговорила Люба:
— Как вы со мной напрямую, так и я с вами, Василий Силантьевич. Не хочу я давать вам напрасную надежду. Никого и не мыслю с собою рядом — душа по Грише болит сильно, когда ещё заживёт. Да и заживёт ли?.. А вы будете мучиться, себя винить… Благодарна я вам за предложение, да только откажусь. Видно, судьба у нас с тётечкой такая — век одним вековать…
Дальше все трое шли в полном молчании…
Поравнявшись с калиткой дома Каллисты, Кочетов, вздохнув, произнёс:
— Ну что, благодарствую за ответ без обиняков. Не такие слова, конечно, хотел я услышать, да ничего не поделаешь. Ну, зато хоть проводил вас. Пойду, пожалуй. До свидания…
И мужчина, развернувшись, пошагал обратно…
И никто из них не заметил, как из-за отдёрнутой занавески из окна соседнего дома за прощанием наблюдали недобрые глаза Паучихи…
Вскоре округу накрыла плотная тьма… Деревня понемногу затихала, и лишь поднявшийся ветер трепал за околицей склонившиеся к пруду ивы. Но вскоре угомонился и он.
Люба и Каллиста тоже улеглись. Но ни та, ни другая никак не могли уснуть, снова и снова переживая в мыслях разговор с Василием…
Ближе к утру сон всё-таки сморил Любу. Ей приснился Григорий — в белой длинной рубахе. Муж размашистыми движениями косил низину у пруда. Под косу ему то и дело попадала молодая поросль кустарника, но Григорий продолжал своё дело — только треск стоял в округе…
Люба резко проснулась. Треск слышался и наяву, отчего у женщины бешено заколотилось сердце.
— Тётечка! — закричала она. — Тётечка, горим!
В избу снаружи и с пылающего чердака проникал удушливый дым, в окнах метались всполохи пламени, а с улицы уже слышался гулкий набат — кто-то изо всех сил колотил в подвешенный у колодца кусок рельса.
Люба вскочила и, как была в нижней рубахе, бросилась будить тётку. Та проснулась не сразу. А когда обрела способность соображать, первым делом метнулась к висевшей в красном углу бабкиной иконе, схватила её, и обе женщины выскочили на улицу за секунду до того, как прожорливое пламя охватило сени.
Отовсюду бежал народ с вёдрами. Мужики, кто посноровистей, пытались, было, влезть в окна — хоть что-то спасти из имущества, но разбушевавшийся огонь не давал уже даже приблизиться к дому…
Кто-то накинул на плечи Любе куцую жакетку, а Каллисте, всё так же обнимавшей икону, — большой платок с кистями. И женщины стояли молча, наблюдая как бестолково мечутся вокруг их погибающего дома соседи, явно проигрывая схватку с пламенем…
И вдруг Люба буквально кожей почувствовала чей-то колючий взгляд на своей спине. Повернувшись, она увидела Паучиху, что с ехидной усмешкой стояла у своего крыльца. В багровых отблесках её лицо выглядело каким-то зловещим, излучающим физически осязаемую ненависть.
Плюнув в сторону женщин, Фаина тяжело поднялась по ступеням и скрылась за дверью…
И тут… Откуда ни возьмись налетел порыв ветра, поднявший в небо сноп искр и ещё больше раззадоривший пламя. А потом случилось невероятное: рухнула крыша, и отделившийся неё огненный смерч, словно подпрыгнув, взвился вверх и перекинулся на соседний двор и дом.
Мужики, бабы, дети — все ахнули: дом Паучихи в секунды вспыхнул, как спичка. И началась суета уже вокруг нового очага пожара.
Оцепенев, Люба наблюдала, как соседние строения превращаются в один большой костёр…
— Тётка Фая, — вдруг вскричала она. — Там тётка Фая, я видела!
И женщина, накинув пальтушку себе на голову, ринулась в дымящиеся сени бывшей свекрови… Каллиста, очнувшись, сунула икону кому-то в руки и с криком: «Любушка!» — бросилась за племянницей.
Никто даже не успел ничего понять — так быстро всё произошло. Мужики лишь яростнее стали поливать стены Фаининого дома, не рискуя поспешить за женщинами.
В этот момент на пожар с другого конца деревни прибежал запыхавшийся Василий.
— Люба! Где Люба? — кричал он, расталкивая толпившихся баб и ребятишек.
— В избу оне с Каллистой убёгли, за Файкой, — ответил кто-то механику.
Василий выругался, схватил из рук стоявшей ближе других бабы платок, обмочил его в ведре с водой, прижал к лицу и нырнул в полыхающее жилище…
Сколько прошло времени? Десять секунд? Тридцать? Минута?.. Бабы всхлипывали и молились, мужики, матерясь, продолжали поливать сени и окна из вёдер…
Затрещала и покосилась крыша… Народ отшатнулся…
И за мгновение до того, как кровля обрушилась, из недр сеней выпрыгнул Василий с Любой на руках…
Фаина и Каллиста остались внутри догорающей избы…
…Спустя год на месте пепелища стояла новая изба-пятистенок. А Люба с Василием готовились справлять новоселье. Василий сам смастерил лёгкую, прочную люльку и подвесил её к упругому шесту в просторной горнице — вскоре в семье Кочетовых должен был родиться первенец.
А на деревенском погосте один против другого высились два могильных холмика. Под ними — как и прежде, в соседях, — покоились Каллиста и Фаина. И более им уже нечего было делить…
Автор Живу в глубинке