Она вернулась

Ветер хлопал полуоторванной дверью, гонял по половицам стылую весеннюю пыль. Зимой казалось, что мороз доломал бревна-кости обессилевшей старушки-избы, но она, чуть завалившись набок, все же устояла. Да и сейчас ветер гулял по окнам, оставляя на них грязь да рыжий песок.


Таких домов в деревне было несколько. Ещё до войны многие семьи были сосланы отсюда за какие-то грехи. А в войну ушли люди в город от фашистов, от страха, от неизвестности. Вернулись далеко не все. Эта деревушка как раз легко могла зваться умирающей, уходящей в далёкое прошлое историей живущих тут ранее семейств.

Но вот на поломанное крылечко трухлявой избы притащилась худая почерневшая и согнувшаяся от дальнего пути хозяйка. Огляделась, села на бревна и заплакала. Изба сочувственно подвывала её всхлипам своими сквозняками и ржавыми петлями, а хозяйка никак не могла успокоиться.

Вот, вроде, она и дома. В избе, где бегал сынишка, где с чугунком у печи хлопотала добрая свекровушка, где вот там, у разобранного кем-то сарая, пилили дрова живые и здоровые муж и свекр.

А и нет никакого больше. Нет той уж избы, нет живших тут. Никого, кроме неё, такой обессилевшей и больной.

А изба вдруг распахнула дверь широко, посопротивлялась налетевшему ветру, набирая ржавыми своими петлями силу, и со всего маху, на какой только и осталась способна, бухнула дверью о косяк. Как будто хотела сказать – хватит.

Хозяйка подпрыгнула, распрямилась от неожиданности и прекратила реветь. Она встала, высморкалась, подхватила пальцами рукав отрепавшейся телогрейки и утерла мокрое от слез лицо. Зашла в избу, отыскала в куче хлама, заваленного осенней листвой и землёй, старый ржавый топор и направилась к лесу рубить хворост.

И вскоре загудел в печи огонь, прогрелось пространство. А хозяйка отрывала уже старые доски забора, искала фанеру и забивала ржавыми гвоздями окна и щели, чтоб хоть как-то сохранить в доме тепло печи. Хоть как-то…

Ей некуда дальше идти. Она и так слишком долго шла, добиралась до своего старого дома. И это – её крайняя точка.

В тридцать девятом репрессировали свекра, отправили в Сибирь всю их семью. Свекр был регентом церковного хора. Пел так, что с других сел съезжались люди. Вот эта-то слава и сыграла злую роль.

Федечка, маленький сын, умер по дороге от скарлатины. Она тогда чуть на себя руки не наложила, свекровь как маленькую ее выхаживала. А вскоре умерла сама.

Свекр почти всю войну проработал на кирпичном заводе, сына ждал. И только после победы, когда узнал, что сына – фронтовика опять отправили в лагерь, как сына врага народа, разболелся и умер в больнице, на руках у снохи.

А перед самой смертью вдруг запел, замычал сначала нечленораздельно, а потом…

–… Людие ходящии во тьме, видеша свет велий: яко с нами Бог.

Живущии во стране и сени смертней, свет возсияет на вы: яко с нами Бог.

А она искала мужа по лагерям. От неё отмахивались, предлагали бросить поиски, уехать. Но она не сдавалась. Нашла – в Магадане. Он был приговорен к восьми годам лагерей. Жена поселилась рядом с закрытой зоной. Всякими нелегальными путями они встречались.

Большинство женщин, живущих тут рядом с репрессированными мужьями, работали на строительстве нового поселка. Работа эта и тяжёлая жизнь в вечном холоде не способствовали вынашиванию дитя. Она скинула там второго ребенка.

Людей здесь объединяла одна цель – выжить. Для этого разбивали огороды, собирали ягоды и грибы, делали заготовки на зиму. Позже с разрешения коменданта начали заводить скотину.

Да только мужей их вдруг отправили на какое-то химическое производство. И начали они один за другим помирать. Привозили их к бабам, совсем больных, и выходить не было уже никакой возможности. Похоронила и она тогда мужа.

Похоронила и впала в неверие. Никому больше не верила, ни людям, ни Богу. В пустоте оказалась. Одно вот и держало – домой бы вернуться.

И вот вернулась. Долго ехала, шла, но вернулась…

В зарослях лопухов и крапивы, находился колодец. Из него уже давно воду не брали. Хозяйка наклонилась над колодцем. Оттуда пахнуло плесенью. Она пошла по спуску, к реке.

Тропинка, ведущая сюда, была протоптана, знать народ по воду ходит именно на мостки. Хлебнув беды и несчастья, она уж понимала, что идти к соседям с протянутой рукой – дело последнее. Сейчас все выживают, как могут. Но идти ей придется. Надо где-то разживаться семянами на посадку, чтобы жить. Хошь не хошь. Нужна, наверняка, ей работа, трудодни и паек за них. Но сейчас думать об этом не хотелось. Усталость наваливалась.

Она уже ни о чем не мечтала, хоть и было-то ей всего тридцать пять. Хотела умереть на могиле мужа, да не дали. И теперь вот вернулась сюда, в свой дом. Почему-то стремилась сюда, как будто родной дом мог что-то исправить.

Здесь осталось то время, когда была натянута струна жизни, когда хотелось жить прямо до нетерпения. Жить! – гудела эта струна, и жить казалось так легко, так радостно, и сил было в избытке и желаний. И любить хотелось, и детей растить. И разве б поверила она тогда, что жизнь ее состарит так быстро, сделает из молодой совсем женщины трухлявую старуху …

Приехала и поняла, что исправить уж ничего нельзя. Горе ее было теперь вечным — она потеряла всех. Она была столь слаба и равнодушна, что жила подобно усохшей былинке.

Но и былинке нужна водица. Она подчерпнула старым ведром, с привязанной вместо ручки веревкой, воду. Но ведро проржавело, прохудилось от времени, вода капала со дна.

Тогда она выплеснула воду и вдруг увидела, что вместе с водой выплеснула маленькую рыбёшку. Она налепила на ржавчину донышка глины, поддела полведра. Вода из ведра все равно текла, но чуть меньше.

В реке плескалась рыба. И она вспомнила, как увлеченно свекр рыбачил. Хоть бы сохранились его снасти – это спасение.

И отыскала. Дом подарил маленькую радость. И самодельные крючки, и удочку с тонкими, подгнившими кое-где нитями. Вернулась, села у реки поначалу устало и безрадостно. Но река успокаивала, уносила в прошлое горе прожитых лет, приносила покой и дрему.

Вскоре в темном уж дворе на углях пеклись четыре пескарика. Да и ведро нашлось не худое, старое обитое щепой, но целое.

В этот день в своей старушке избе засыпала несчастная хозяйка, совсем молодая ещё женщина, но потерянная, одинокая, удовлетворенная лишь тем, что долгий путь ее окончен.

А дом скрипел, обдуваемый холодными ветрами. Но, казалось, и сам себя ругал, как ругают порой старики за немощь, за старость, за то, что никак уж нельзя ему без этого скрипа.

В люди ей идти было нельзя, надо было сперва вывести вшей, коих нахватала она по дороге. Ножик перочинный был у неё с собой. Она обрезала им волосы выше плеч, стоя перед кривым потемневшим зеркалом в черной расколотой раме. Косо получилось, рвано, но ей было все равно. Она б и налысо обрилась, кабы было чем.

Два дня вымывала вычесывала себе вшей, кипятила заношенное белье. Измучилась, таская с реки воду. Удочку спрятала у реки в камышах, иногда закидывала и вытягивала рыбу. Река спасала.

– Катерина, ты ли?

– Я, тёть Глаш. Не подходите близко-то, вшивая я, и болею.

– А Дуся, Павел? А где мальчонка-то твой?

– Померли все, теть Глаш. Одна я…

– И мои, Катя, и мои… Семена больше нет, Митеньки мово… , – тетя Глаза заплакала, а Катя пошла дальше, – В деревне четыре только дома ранешних, остальные – чужаки.

Ей не жалко было уже никого. Она выплакала все слёзы. Столько видела смертей, что уж и привыкла. Умирали вокруг её люди так часто, что уж удивляться и горевать нет сил. Она стала равнодушной, холодной и безразличной к беде людской.

Наутро к ней в дом пришел уполномоченный. Проверил справку. Паспорта у нее не было, но жить здесь она имела право.

– Работать надо, гражданочка.

– Полечиться дайте, болею я…

– Вижу. Голодаете?

– Голодаю…

– Я паек выпишу, но только на пять дней, а дальше только за трудодни.

– Как хотите…, – поговорила и забыла.

Катерина не боялась. Она уж ничего не боялась. Было время, так она старалась быть послушной, верной власти, старательной. Изо всех своих женских сил старалась. И что? Теперь уж нечего ей бояться. Озлобленности тоже не было.

В теплушке, по дороге, вдруг завыли бабы в углу.

– Товарищи, Сталин умер! – объявили.

Кто-то плакал, кто-то хмурился. А у Катерины – пусто на душе. И не жалко его, и злобы нет. Ничего не осталось.

Жила рядом с зоной, где за подобранное в поле зерно в карман сразу десять лет давали. И чисто случайно, она эти десять лет не заработала, а могла бы. Люди с озабоченными лицами вызывали у неё лишь жалость. Зачем они суетятся? Люди, ходящие во тьме…

Потом вспоминала, что у них, у людей этих, есть цель – дети или близкие, а у нее уже нет никого. Поэтому и целей нет. Вот только не померла, оставил Бог жизнь зачем-то. Как будто смерти на нее не хватило, не досталось смерти на всех.

Перед порогом нашла полведра проросшей картошки. Тетка Глаша, видать, приходила. А уполномоченный так и не пришел.

На четвертый день Катерина пошла в соседнее село сама.

– Катя, ты ли? – навстречу по дороге группой шли женщины с ведрами. Прошли мимо, но вдруг одна обернулась.

– Сима?

– Катя! – Серафима поставила ведро и бегом бросилась к Катерине, обняла, – Жива! Живая, значит! Ааа мы уж… Мы решили, что все вы в войну сгинули. Все… Как тогда-то сослали вас.

Серафима была младше Кати, но с того момента, как Катерина пришла в дом мужа, друг друга они знали. Деревня у них небольшая.

– Все и сгинули. Одна я…

– Ты исхудала как, еле признала тебя … Болеешь?

– Болею. И устала я очень, Сим. Еле иду вон. Правление-то там же?

– Там. Прибегу я к тебе потом сама. Смеркнется и прибегу. Молока принесу, а потом курей хоть возьмёшь. Дадим.

– Смотри, сама уж…

Кате опять было все равно. Она теперь из репрессированных. Дружить с такими, как она, опасно. Как бы хуже Симе не наделать. Привыкла Катя, что народ побаивается нынче. Время такое… Живущие во стране и тени смертной – крутилось в голове свекрово песнопение.

В правлении никого не оказалось, прождала Катерина долго, но к вечеру появился председатель.

– На ферме нет пока мест. В поле пойдешь. Скоро уж…

– Нет пока сил на поле у меня. Посмотрю.

– Смотри не смотри, а работать придется. Доктора тебе пришлю.

– Не надо мне.

– А это ужо мне решать, девка. Вон какая черная. А ведь лет-то совсем мало. Молоко на ферме будешь брать. Пять дней. Карточки вот возьми на хлеб. Триста грамм в день. Больше нет пока. Потом за трудодни. Ничего, оклемаешься. Теперь послабление репрессированным вышло, разрешили многое, не робей.

– Мне б досок на дом, да окна б в избе застеклить, – осмелела Екатерина.

– Ну, ты махнула! Где ж я тебе бесплатно это все возьму. Погодь, вот в совхоз объединимся…

– Годили уж, знаем, – махнула она рукой и и уже по темноте направилась в деревню. Спасибо и на том.

Шла и вспоминала, сколько добра в этот самый колхоз у них забрали, когда ссылали. Двух коров, лошадь молодую, овец да баранов, птицу. Да и Бог с ним. Все б нажили, коли б живы были.

Нет, никто не может угадать и понять всех перемен судьбы. Человек, как слепой кутенок, живёт и не знает, во что ткнут его носом на следующем шагу. И не хотела больше Катерина ничего планировать. Вот дом бы утеплить, да в похлёбку было б чего кинуть. А там… Куда кривая выведет.

В её дворе сидела Сима с бидоном молока и яйцами, ждала.

– Сим, – с калитки начала Катя, – Не ходила б ты ко мне, репрессированные же мы. Меня и работать-то не везде берут. Нельзя со мной дружбу водить, – Катя тяжело дыша с долгой дороги упала на скамью

Сима широко раскрыла глаза, вскочила.

– Ты чего, Кать! Как это? Мы ж всегда с тетей Дусей … Добрая она была, и дядя Паша тоже. Васька мой, брательник, яблоки воровал в саду у них. Так они, как ни поймают, так только стыдят. А потом с собой ещё дадут.

– Да уж… Были. Спасибо, Сим! Но тогда и время другое было.

– А время возвращается, Кать. Возвращается, – почему-то зашептала Сима, – У нас тут в Заречье монастырь разогнали ещё до войны. Далечее. Вроде, далече, а монахи-то и к нам приходили, подавали мы, хоть и сами … А бабка запричитала, говорит – грех, монаху хлеба не дать. А давеча у нас в разрушенном доме Семеновых тоже монах поселился, из сосланных тоже. В монастырь пришел, а монастыря-то уж нет давно. Так уполномочный приехал, поговорил с ним, да и рукой махнул, уехал. Раньше б тут же б под арест. А теперь – послабление. Понимаешь? Теперь можно …

Катя не понимала. Да и не хотела понимать. Она давно перестала верить обещаниям. Вздохнула и повторила:

– Не ходи ко мне, Сима. Дети у тебя, – а потом крикнула вслед, – Сим, а соль у вас есть?

– Есть.

– Вот соли бы мне.

Рыба, по-прежнему выручала Катерину. А ещё нашла на речном берегу она успокоение.

Весна подходила незаметно, втягивала всех в свою торопливую сумятицу. Но дни стояли ещё холодные, и на полевые работы никто не звал. А она нескладная, исхудавшая, с оборванными волосами под драным платком сейчас больше походила на нищенку, чем на хозяйку дома или колхозницу.

День проходил в хлопотах по дому, а ночью светила луна и так тяжело было уснуть. Лунный квадрат сползал со стены, захватывая угол стола, темные блики спускались медленно, а Катерина следила за ними. Иногда садилась, подолгу сидела, поджав ноги, гнала от себя боль. Это делать она уже научилась. Умершие никуда не исчезли из этого дома, они продолжали незримо присутствовать, и в доме, и в думах Екатерины, и в счетах с самой этой жизнью.

Нет ничего хуже, чем одиночество. Наступал второй, а потом третий час ночи, и только тогда Катя забывалась коротким сном. А утром, наматывала платок и шла на реку по воду и порыбачить.

Клубился над рекой утренний туман, далеко-далеко петляла меж холмов молочная речка. И вот дней через пять после приезда Катерина чуть не наткнулась на черную спину мужчины, который сидел на корточках у реки. Он был мал, узкоплеч, как ребенок.

Испуганно замерла, он услышал шорох, обернулся. На вид ему было лет сорок. Кожа на лице его, обдутая ветрами и уже загорелая, была коричневой, борода короткая. Но даже она не скрыла впалые его щеки. Светлые глаза его глядели на Катерину скромно, даже застенчиво, и заговорил он тихо.

– Простите, простите! Это Ваша удочка, наверное, – он запрокинув удилище, вынимал его из воды, – Взял вот, не удержался… Была у меня, да истлела вся веревка, а новую никак не найду. А тут смотрю, лежит, не удержался, простите… Я аккуратно. Вот, держите.

Он протянул удилище, поклонился слегка и стыдливо пошел вдоль речки, чуть согнувшись. Пахнуло знакомо – ладаном. Катерина уж забыла этот запах.

Только сейчас Катя заметила, что хоть был он и в телогрейке, в шапке-ушанке, но поверх штанов – черная ряса. Монах. Наверное, тот самый, о котором рассказывала ей Сима. И рыбы так и не поймал.

Катя держала удочку, пожимала плечами. И опять никаких чувств. Ни злобы, ни жалости. Только удочку осмотрела придирчиво – все ль в порядке? Крючки — это ценность.

А рыба ловилась в этот день. Столько и не съешь. Куда ее девать? Рыбу Катя понесла Симе.

Уже торчали на огороде темные юбки, началась вспашка сырой ещё и тяжёлой земли.

Печной очаг, как основание и корень бывшего жилища, стоял посреди одного двора. А возле него пристройка из старых досок и хлама. Холупа, в общем. И возле нее согнувшись выбирал из земли старые корни тот самый монах.

Катерина прошла было, но вдруг сжалось сердце острой жалостью. Вернулась, вынула из ведра пару рыбин, положила их на первую зелень возле монаха.

– Вот возьмите. Клевало сегодня. И удочка там же. Берите, коль нужно. Туда только и прячьте.

– Благодарствую, – поклонился он.

Она видела, как пошел он к рукомойнику, помыл руки и аккуратно потом взял рыбу с травы.

Угостила Катерина и Симину мать.

Катерина поправляла дом. Но сил у нее хватало лишь на то, чтоб поддерживать в нем тлеющий огонек жизни. В один из промозглым вечеров, когда носила Катерина воду, чтоб обмыться, да простирнуть свое хилое бельишко, во дворе появился тот самый монах, а в руках – стекло.

– Здравствуйте! Тут по случаю стекло нашел я. А окон-то у меня нет. Вот Вам, думаю …

– Ой. Не надо бы… Мне и так сойдёт. Хотя… Только ведь… Разве вставлю я сама-то?

– А инструмент у Вас есть какой? Коли есть, так бы я сделал … С Божьей помощью…

– Есть кой чего. Сейчас…

И как-то спокойно, по-хозяйски не спеша, взялся за окно. Он выпиливал рейки, строгал, мотал головой, придирчиво переделывал, если чего не нравилось. И вскоре два окна отразили вечерний закат. Изба стала светлее, и, казалось, выше.

Катерина сварила картофельную похлёбку на рыбьем бульоне. Позвала поесть. Он не отказался.

– Так Вы монах из монастыря Заречьенского, да?

– Неет, – замотал он головой, отвлекся от занесенной ложки с бульоном, – Послушник я. Не успел постриг принять, сослали нас за антисоветскую агитацию. Вначале думал – отпустят, думал – недоразумение. Против советской власти-то мы не шли. Наоборот, Батюшка наш говорил, что в равенстве людей, в братстве есть и христианские ценности. Но не разобрались тогда…

– И я из сосланных, да вернувшихся. Одна вот и вернулась, всех там схоронила.

– Царствие небесное, – мужчина перекрестился, – И я всех схоронил. Здесь семья моя недалеко, в городе. Вернулся, а в доме уж чужие. Могилки только и остались… Пошел в монастырь, а его уж тоже нет. Так куда теперь? Нет пути дальше. Так тут и остался.

Мужчина ел, низко склонившись над столом, хлебал ложкой часто. А потом поднял глаза на хозяйку, застыдился своей голодности, распрямился и стал есть медленней, заставлял себя ложку носить ко рту чуть степеннее.

И такая беззащитность была во всей его мальчишеской фигуре, такая худоба просматривалась сквозь нехитрую одежду, что у Катерины проскользнуло вдруг забытое чувство жалости.

Как будто усохли уж все чувства в ней, умерли, как усыхают деревья по весне. Но остаётся на дереве одна тоненькая живая веточка. И сила корней устремляется только к ней, чтоб зря не пропасть, наполнить жизнью то, что ещё живёт.

Она подскочила, достала припрятанный хлеб, положила на стол.

– Ешьте вот…

Он посмотрел на хлеб, потом – на хозяйку. Вздохнул, опустил глаза.

– Благодарствую. Наелся я. Пойду … , – встал из-за стола, слегка поклонился.

Катерина вышла с ним во двор. Ростом оказался он не меньше её, да только из-за хилости своей казался маленьким.

– Холодно у вас там, в холупе?

– Холодно. От земли сырость идёт. А у вас изба хорошая. Подлатать бы. Я – Николай, а Вас как величать?

– Катерина…

– Пусть будет с Вами Бог, Катерина. Пусть горе отступает.

Катерина вернулась в избу. Убрала со стола. Старые полы поскрипывали, но они были, эти полы, и уже – хорошо. Черемуха за окном, теперь стучала веточкой по стеклу. Местами на огороде из промерзшей земли выстреливала ярко-зеленая трава.

Уже смеркалось. Катерина смотрела на свою деревню. Она дома, и это её земля, её дом. И если кто-то выгнал её отсюда, то в этом лишь его вина, его грех. Не имел он права. Не имел.

И веру эту, уверенность и малую радость вселил в нее тщедушный Николай, и сам немало пострадавший, но веру вселяющий.

Катерина, глядя в окно, вдруг тихо запела:

–… Людие ходящии во тьме, видеша свет велий: яко с нами Бог.

Живущии во стране и сени смертней, свет возсияет на вы: яко с нами Бог.

ПРОДОЛЖЕНИЕ — ЗДЕСЬ