Дочь не верну ( Окончание )

Вечером Мария лежала на койке, где-то на улице слышала приглушённые голоса. Не Аня? Прислушалась. Вот и лечь бы уже, а надо ее ждать… Эх, молодо-зелено. Неуж комары не съели?

Да и на дворе – будто днём, вечереет поздно.

Надо же. Примерно в таком же возрасте была Мария, когда пришли в село немцы. И как же хорошо, как славно сейчас жить – без войны.


НАЧАЛО — ЗДЕСЬ

Мария надела светлый халат, постояла у зеркала, расчесалась. Круглолицая, ещё молодая женщина, ещё всего тридцать шесть. Никаких мужчин в свою жизнь пускать она не желала. Были причины. Но вот сейчас смотрела на себя и думала опять о том же – а если б не война?

Во дворе залаял Мишка, значит – не Аня. Она закалывая волосы в быстрый пучок, вышла на крыльцо.

У калитки стоял тот самый «ряженый», что был с лысым газетчиком. Руки Марии опустились, тяжёлые волосы упали на плечи.

– Здравствуйте, Мария!

Говорил он немного странно, слишком проговаривая каждую букву. Иностранец?

– Виделись.

Мария прогнала пса Мишку, калитку открыла, по дороге убирая волосы, пригласила гостя в дом. Она была расстроена. Так надеялась, больше их не видеть, и вот опять.

Сейчас поверх косоворотки на мужчине одет был клетчатый пиджак с заплатами на локтях. Вообще, он был странный, не похожий на их мужиков.

– Вы спешили днём, вот я и решил зайти к Вам вечером.

– Да я вроде все рассказала. Чего еще-то? – Мария металась от печки к столу, накрывая чай.

– Да-а Вы так не волнуйтесь, Не-ет, я Вас не задержу. И не нужно это…

Согласные его были мягкими, говорил он с акцентом.

– Вы иностранец что ли?

– Вообще, я – москвич. Польский москвич. Но дома мы говорим по-польски.

– Польский, значит, угу…

– Да, мои родители уехали в Союз ещё перед войной. Они тут работали, да. Отец воевал, погиб.

– Жаль. Так от меня-то что вам надо? – Мария не хотела казаться негостеприимной, но видимо не выдержали нервы, голос повысила.

– От Вас? А… Вот, – он полез в нагрудный карман, раскрыл какие-то корочки и положил на стол фотографию.

Мария подошла, вытерла руки полотенцем, взяла фото в руки, внимательно посмотрела. На нее, склонив голову чуть набок, смотрела красивая женщина. Завиток волос на виске, высокая уложенная прическа, тонкая длинная шея, высокие брови, прямой нос. Красивая очень. Она улыбалась, но улыбалась с грустными глазами.

– Кто это? Артистка?

– Не-ет. Это Хелена Дмовский. Она потеряла дочку в сорок пятом. Ищет уже давно. Не верит, что погибла. Помните, Вас о Федоте Полищуке спрашивали? Вот он как раз и утверждает, что дочка ее жива, что забрала ее русская женщина, которая работала у них в войну.

– А я-то тут при чем? У меня своя дочь.

– Да-а, наверное это ошибка. Ошибка … Война перепутала всё. Но вот пути привели к Вам. Так уж вышло. Простите.

Он поднялся, шагнул к выходу.

– Так чай ведь, – показала она на готовый уже стол.

–Ние буду Вас задерживать. Поздно уже. Пойду.

– Вы забыли фотокарточку, – взяла ее со стола, протянула.

– Ние надо. Пусть у Вас останется. А вот ещё, – он протянул листок, исписанный мелко: адреса, телефоны, – Тут адреса, мой и … Может что вспомните.

– Что я вспомню? Что? Говорю же! – она совала фото ему в руки достаточно бесцеремонно.

Он вынужденно взял, но в сенцах опять положил его на полку.

– Я все же оставлю. У меня ещё есть.

Мария проводила его до калитки, она была сердита, растревожена, но этот поляк умел расположить к себе.

– Умоляю, простите, что вторгся к Вам. Просто мы, как говорят у вас, хватаемся за соломинку. Хелена так хочет найти дочь Ханну. Детей у нее больше нет, она очень страдает, болеет. Все очень хотят ей помочь. Почти вся Польша.

– Ничего. Нормально все. Я все равно не спала, – уже примирительно ответила она.

Мария закрыла за ним калитку, очень быстро зашла в дом, схватила фотку, записку с адресами, зашла в комнату и начала метаться. Куда спрятать? Куда?

Какая-то беспомощность и отчаяние кололись внутри. Сволочи! Сволочи! И кто ее теперь защитит?

Наконец, нашла место. Оно было – потайное на дне старого сундука. Аня туда никогда не сунется.

Она вытаскивала тулуп, какие-то старые одежды, пахнущие проложенными от моли травами. А когда убрала, задохлась, захлебнулась от нахлынувшего страха. Всё накатило опять –порушенная юность, война, немцы, послевоенный лагерь, болезнь – всё.

Сегодня рассказывала бабам о единственной ее ночи с мужчиной. В одном соврала – было это не в сорок четвертом, а в сорок шестом. И случилось это с конвоиром в лагере, куда направили их после Польши, – с молодым пареньком. Особо-то их вопросами не мучили, но наслушавшись рассказов о таких, как она, работающих на немцев, Мария тогда очень боялась.

Испугалась она тогда разоблачения. Бабы выдать могли – выла она ночами в бараке от боли в животе, а к врачу не шла. Знала – девица она, мужчины в ее жизни не было. Как так? Мужчины не было, а дочка есть. Врачиха и выдаст. Вот и требовался ей мужчина, вот и нашла сама… А потом, уж в горячке вся, отправилась к врачихе.

Положили ее в лагерный лазарет. Дочка с ней была, да с тамошними бабами. А какой лазарет в лагере? Оперировали ее там, сказали –застудилась она в немецком плену. Не мудрено – сколько мёрзли они. Ну и…

Как выжила тогда? Еле вытащили. Ну и объявили, что детей больше не будет. Двадцатый год ей шел.

Уж забывалось, вроде, всё. Утряслось. И вот опять…

Зачем это? Зачем? Хорошо же всё шло?

Мария металась по залу, упрямо твердила: «Моя она! Моя она! Не верну!». Сейчас она ненавидела всех их, ненавидела Федота, которого уважала когда-то, любила, который спасал ее и подкармливал. Да и она его. Зачем он выдал ее? Зачем?

Она хорошо его помнила. Да, он единственный и видел, как это случилось. Но ведь он… Казалось, его и нет давно в живых – больной был, немолодой.

В этот вечер она даже не встала к Анне, не встретила. Слышала, как пришла та, как крадётся, но из горенки своей выходить не стала, сделала вид, что спит.

Лежала и думала: а если узнает Аня? Что тогда? Вон какая шустрая, побежит, наверное, в свою Польшу. Молодежь уж сейчас другая – им бы куда убежать. Везде им хорошо, кроме родного дома. И уже злилась Мария и на дочь, и на всю молодежь, и на сегодняшнее неправильное время, и на саму себя.

Ночью она так и не уснула. А днем ходила вялая и неразговорчивая.

Промаявшись с неделю, направилась она к бабке Авдотье, старой своей родственнице-староверке. Зачем – и сама не понимала. Не-ет, дочку она никому не отдаст. По всем документам – ею Аня рождённая. Но довериться кому-то ей было нужно.

Знала, что Авдотья никому не расскажет ее тайну.

Старушка выслушала ее, молилась долго, и ей велела молиться. А Мария стояла на коленях перед иконами и ругала себя – молиться она не умела, и казалось, что шла на такую даль она зря.

А утром ещё больше убедилась, что зря. Потому как Авдотья вдруг велела ей сказать дочери правду, да найти ее родную мать.

– Грех это – ребенка от родной матери прятать, – стукнула клюкой, а потом вздохнула, потерла морщинистый лоб,– Война наворошила, а людям расхлебывай. Так ведь и грех-то война – людской.

Мария ворошила тряпье, доставала фотографию женщины, ставила её перед собой на столе, клала подбородок на руки и долго смотрела.

Изменилась…да… Она помнила ее совсем молодой. Сама она была ещё моложе. Все время называла эта дочь хозяев ее – пани. Говорила что-то про дом. Хвалила. Мария не понимала. Но когда сунула она ей малышку, и куда-то ускользнула, поняла, что доверяет … Разве дашь своего грудного ребенка в руки врагу?

Вот ведь – полька, а тоже пострадала от войны. Все пострадали. И Мария представляла, что это она потеряла дитя, что сказали ей, что живой ребенок, что живёт где-то, а найти невозможно.

И во сне теряла она ребенка, металась, искала по покореженным бомбежкой вагонам, просыпалась в слезах.

– Мам, да что с тобой? Ты сама не своя. Может болит чего? – беспокоилась дочка.

Никто больше не приезжал к ним, ни газетчик, ни этот поляк. Но к зиме Мария извелась совсем. Замело село снегом, стала вечерами Аня меньше гулять, сидела за уроками. Как-то Мария смотрела в окно, на освещенное окнами село, на долину реки, на срубы банек над ней.

Анна тихонько подкралась сзади, обняла.

– У-ух, напугала, Анька, – сказала спокойно.

– Устала я учить. Завтра почитаю эту историю. О чем думаешь?

– Я? Да так, ни о чем. Вон видишь какие звёзды. Вот и думаю: видно с той звёзды весь мир наш. А учитель нам говорил, что свет с тех звёзд летит тыщу лет. Значит они видят то что было. Там и времени нету, и не жаль его. Подумать только!

– Да ты – философ, мам. А я, когда на звёзды смотрю, думаю о других мирах. Вот бы побывать там – в их мирах. Интере-е-есно, как там, – пропела Аня.

– Да, интересно. Мы на нашей-то планете не везде бывали, какие уж миры.

– В точку. Я вот на море хочу. Мечтаю. Там пальмы, представляешь?

Мария молчала.

– Мам, а как ты думаешь, поеду я на море когда-нибудь? А?

Мария сидела у окна, Анька навалилась на нее сзади, они раскачивались, смотрели на звёздное небо.

– Поедешь. Поедешь, Ань. Вся жизнь твоя впереди. Да и моя, да?

– Конечно! Ты у меня ещё ого-го. Вместе на море поедем. Я тебе шляпу большую куплю, как в журнале у Людки Лопуховой.

– Шляпу? А… Я и так каланча, а в шляпе …

– А в шляпе вообще дама будешь! Такая выйдешь – та-дам!

И понеслось Анькино представление. Она ходила по воображаемому пляжу, держась за края воображаемой шляпы, вертела бедрами. Они обе смеялись.

Под звездным небом в занесенной снегом избе они мечтали о пальмах и море.

А потом…

– Ань, я тебе сейчас что-то покажу. Погоди…, – Мария шагнула к сундуку.

На полу тулуп, теплые вещи…

– Не, мам, это на море не пригодится. Чего ты там копошишься? – Аня хихикала, и всё не могла успокоиться – описывала морские мечты, фантазировала и показывала в лицах.

– Угомонись, Анька. Посуду побьешь. Помоги лучше. Закидывай. Нечего прятать теперь.

А когда дочь обернулась от сундука, положила перед ней фотографию и сверток.

– Ооо! Ничего себе! Откуда это у тебя? Актриса что ли? – Аня схватила фото в руки.

– Нет, Ань. Это не актриса. Она полька. Женщина из Польши. Зовут Хелена. Это твоя родная мать, Ань.

– Чего? – Аня перевела глаза на мать.

– Сядь.

И Анна послушно села. Она переводила глаза с фотографии на Марию.

– Мам, ты чего? – с какой-то обидой морщась положила фотку на стол.

Мария набрала в грудь воздуха и начала рассказ.

– Мне в сорок первом меньше чем тебе было – пятнадцать, – начала она издалека. Старалась вспомнить всё – свои чувства, людей, встретившихся на том пути, страх и упорство, голод и виселицы.

Она и сама никогда вот так себе не отчитывалась в пройденном тогда. И получалось, что самое главное тогда было – не просто выжить, а сохранить в себе это желание – жить, мечтать, надеяться.

– Я вот злюсь на Федота Евграфыча, а ведь и не знаю, выжила б без него тогда или нет? Он скотником у фермеров был, жил неплохо. Зазовет меня втихаря к себе– накормит, уму-разуму поучит. Оттого и задержалась я у этого семейства – его слушала. Пропала б…

Наших мы ждали, пальбу слушали. Но в этот день тихо совсем было. Никто ничего не ожидал. Да вдруг … самолёты, в дом снаряд угодил, и бой прямо на нашей улице начался. Попрятались мы.

А Федот болел как раз, ноги отказывали у него. Он в пристройке жил, ну, знаю ж, что не встать ему, вот я и помчалась туда, а он уж и ползет навстречу. Начала его тащить, а тут как бабахнет во дворе. Все сыпется на нас: доски, земля. Ничего не понять. Куда и тащить его не пойму. Он одно твердит: «Беги, девка! Брось ты меня!» А я тащу. Разве брошу? И вытащила через веранду. Смотрим – а сараев уж нету, яма одна. Погибли все наши. Ох, начала задыхаться я.

А тут стрельба, спрятались мы под какую-то железяку с крыши, ждём, когда утихнет. А тут – речь русская. Я и выскочила. «Наши!» – ору.

А там и правда – наши. Федота вытащили, стали телегу ждать. А мне велел лейтенант по неразрушенной части дома пройти, теплых вещей набрать – холодно ещё было. Ну, я сориентировалась – смотрю, лестница на веранду не разрушена, туда и полезла. А там и комнаты целы, хозяева в другой части жили. Дочь их Хелена уехала, а тут только хозяин с хозяйкой и внучкой оставались. Я уверена была – завалило их, видела я их в окно перед самой бомбежкой. Ну, одеял я набрала охапку, да и выходила уж. Вдруг слышу – писк. Охапку бросила, вернулась. Рыскаю…

Аня замерла, слушала Марию и не дышала.

– Раскрой, – кивнула Мария на свёрток.

Аня очнулась, опустила глаза, медленно развязала бечевку, развернула свёрток.

– Это одеяло твое и одежка. Чепчик теплый. Они тебя, видать, погулять вынесли на веранду. Тем и спасли. Говорю же, тихо было перед бомбежкой. Люлька стоит за углом от ветра. Сама ты меня позвала, получается. Не увидела б я. Люлька вся землёй засыпана от взрыва.

В общем, Федота грузили уже, а я – одеяла тащу, и ребенок в руках. Никто и не спросил – мой ли? Один Федот глянул на меня жалостливо так, кивнул, да и тронулась его телега. Больше мы не виделись.

А нас тогда всех собрали и пешком мы на восток пошли. Шли, Господи-и! Дождь, морось, туман, грязь такая. А ты плачешь, голодная ведь. Уж пожалели меня, на двуколку какую-то посадили и в деревню польскую завезли, в дом поселили, напугали хозяев – ох. Там коза была, спасла тебя тогда та коза. С тех пор я коз всегда держу.

А потом – дальше. Ну, а тех, кто в плену был – сама знаешь. Знаешь ты мою историю. Только вишь – говорила, что моя ты. А ведь врала.

Не суди, Анечка, боялась я, время было такое, да и я – войной перепуганная девчонка.

– А она? –подвинула Аня фото матери.

– А она уцелела. Но ведь времена поначалу были закрытые. А теперь… Федот ей рассказал, что русская женщина тебя забрала.

– Те газетчики, они поэтому …?

Мария кивнула.

– Так почему … Я не понимаю, почему тогда они не приехали за мной? Почему?

– Я же не призналась. Стояла на своем – моя ты. Может, не уверены… Но, думаю, не только в этом дело.

– А в чем?

– Даже и не знаю, как объяснить. Измучилась я в последние дни, Анечка, – Мария откинулась на стуле, как будто гора свалилась с плеч, – Только об этом и думала. Даже вот сегодня, смотрю на звёзды и думаю: вот и Хелена там смотрит, надеется. Может, считают они, что сама я должна была понять это. Понять, что мать ищет…

– Ма-ам, мам, а что же нам теперь делать? – Аня гладила рукой атласное одеялко.

–Делать? Что и делали. Жить. Наверное, немного по-другому, но жить. Вот тут номера он написал, – Мария была спокойна, сейчас нужно было держаться, она встала, нашла записку, – Вот, это Бронислава телефон. Он в Москве живёт. В район надо – на телеграф ехать.

– Зачем?

– Как зачем? Ты должна … Ты должна увидеться с матерью. С Хеленой. Да и… ты не Анна, ты Ханна, так она тебя звала. А я уж в Анну переделала.

– Я –Анна. Никакая ни Ханна, – Анька смотрела исподлобья.

– Ань, ну, чего ты? Ну!

– Не знаю. Так неожиданно это… Не верится.

– Не верится? А ну-ка, иди сюда.

Мария вытащила свои шпильки, быстро соорудила высокий пучок дочери.

– Зачем, мам?

Потащила ее к зеркалу, поднесла фотографию.

– Смотри!

Тот же высокий изгиб бровей, прямой нос, удлиненное лицо. Они были очень похожи, накрась Аньку – одно лицо.

– Мам, а ты? Зачем это тебе нужно? Ты же … Ты же сама себя лишаешь дочери. Я что, не нужна тебе?

Мария обняла глупую дочь, и, сдерживая слёзы, чуть хрипловатым из-за этой сдержанности голосом, произнесла.

– Дурочка! Какая же ты у меня ещё дурочка!

– Мне никто не нужен, кроме тебя, мам! Никто! Я – русская, – хныкала Аня.

– Ей ты нужна. Ты ребенок ее. А когда одному человеку нужен другой, так и обратная связь наладится. Не сомневайся, Ань. Просто теперь у тебя две мамы.

И вот странно – Аня после таких новостей этой ночью уснула, а Мария опять не спала. Каждое мгновение тех лет вставало перед ней яркими картинами. Она дремала, и не понять было, где воспоминания, а где – сны.

В конце января они поехали в Москву вместе. Туда же из Польши приехала и Хелена Дмовский. Она обнимала дочь, благодарила Марию, прижимала к себе детское атласное одеялко.

Анна стеснялась родную мать – казалась ей она женщиной из другого мира, со звёзды. Она не знала, как себя вести, робела. Хорошо, что Хелена это поняла.

Ещё не были оформлены документы. Они гуляли по Москве, ездили на экскурсии. Понимали они друг друга плохо, Бронислав переводил.

Решили, что Аня останется в СССР с Марией хотя бы пока не закончит школу. Учиться ей оставалось полтора года.

А когда прощались, когда Хелена начала безостановочно плакать, Анька бросилась ей в объятия впервые порывисто и искренне, так, как и должна, как будто приняла, стала самой собой.

Послесловие

Анна поехала в Польшу после школы учиться в Варшавский университет. Друзья Хелены помогали им. А вскоре за ней поехала туда и Мария. Хелена очень звала ее.

Но прожили они обе в Польше всего восемь лет. В 70-е вернулись в СССР, только уже в Москву. Аня работала в одном из университетов столицы, вышла замуж, стала матерью двоих сыновей и дочки.

Катя, дочка Нины, начала переписываться с парнем из Польши и тоже в 1967 году приехала туда, вышла замуж. Правда, вскоре развелась, но жить так и осталась в Польше.

Хелена приезжала в Москву к дочери и внукам часто, а они гостили у нее в Польше. Умерла она рано, на шестом десятке.

Мама Мария всегда была рядом с дочерью, жила в Москве, помогала с детьми. Личного счастья не желала, хоть и была красивой женщиной даже в годы преклонные. Она мечтала иметь много детей – вот рядом и были ее родные внуки.

А ещё они ездили на море. Вот только к большим шляпам Мария так и не привыкла. Косынка была как-то роднее.

***

И где-то между радостью и болью;
И где-то меж реальности и сна;
И где-то меж фатальности и воли
Находится чудесная страна.

Где жители не знают о разлуке;
Где жителям неведома печаль;
Где музыка не делится на звуки,
Где времени и нету, и не жаль.
/П.Кашин/
Благодарю Елену Ф. за историю семьи и прошу прощения за неточности🙏

Ваш Рассеянный хореограф