Лукерья постелила на сундук сена, сверху старую льняную простыню. Когда перетащила незнакомца на лежанку, день уже близился к завершению. И больше всего ей хотелось горячего чаю и лечь на полати, расслабить уставшую спину. Но она принялась раздевать мужчину, снимая с него пропотевшую, грязную одежду.
НАЧАЛО — ЗДЕСЬ
Протёрла тело незнакомца влажным, тёплым полотенцем. Чуть вздрогнула, касаясь живота, смутилась, снимая с незнакомца исподнее. Но другого выхода не было — одежда была сырой, а местами такой мокрой, что впору выжимать. Укрыла двумя одеялами, растопила пожарче печь, смочила губы незнакомца сперва чистой водой, а потом и тёплым отваром из трав.
Незнакомец молчал, лишь изредка словно мычал в беспамятстве.
Наконец, Лукерья и сама легла спать. Но от дыхания чужого человека в избе не спалось, становилось боязно. Она поставила ружьё рядом, на полати положила кочергу, да так и провалилась в беспокойный сон.
Но напрасно боялась Лукерья. Ни на следующий день, ни через два дня незнакомец в себя не пришёл. Его тело горело, он беспокойно ворочался на подушке, повторяя: «Лизонька, Маша…». Женщина думала, не съездить ли в деревню за лекарствами, но чутьё подсказывало, что сильнее её отваров сейчас нет ничего.
Так и вышло, что на четвёртый день жар у мужчины начал спадать. А к вечеру и вовсе прошёл. Лукерья вошла в дом, мужчина повернул к ней голову.
— Очнулся? — тихо спросила она.
— Где я? — слабо прошептал мужчина.
Лукерья села рядом, напоила мужчину водой, лечебным отваром и рассказала, как ворон нашёл его в лесу, как привезла она его сюда и вот уже четвёртый день ждёт, когда он придёт в себя.
— Ты-то сам как здесь очутился?
— Странствую… — только и ответил мужчина, прикрыв белёсые ресницы.
Микита, так назвался мужчина, медленно шёл на поправку. Приехавший через несколько дней Иван Егорович отругал Лукерью за то, что не сообщила о незнакомце. А если то тюремщик какой сбежавший? А ежели ищут его.
На что Микита, уже сидевший, облокотившись на подушку, ответил:
— Не из тюрьмы я, и никто не ищет меня. Погонь нет…
— Ну сказать можно всякое! Давай-ка, Лукерья, заберу я его от тебя?
— Да уж лучше пристрели прямо здесь! — воскликнул мужчина, насколько хватило ему сил. — Не могу, не хочу к людям возвращаться. Вот чуток в себя приду и отсюда уйду, не стану обременять хозяйку. Но коли ты человек, то оставь меня здесь.
Иван Егорович посмотрел на Лукерью вопросительно. Было что-то в словах мужчины важное, не произнесённое. Но жизнь показывала, что не всяким словам можно доверять.
— Пущай остаётся, Егорыч, — попросила Лукерья.
— Ну а как окажется как тот Емельян?
— У меня же Друг есть. Забыл?
— Эх… Друг Другом, а мне теперь тревожься за неё.
— А ты не беспокойся. На всё воля божья…
Микита шёл на поправку тяжёло. Только стали прибавляться силы, уже не бросало в жар, не знобило по ночам, как напал на него кашель. Сильный, грудной. Такой, что как будто нутро своё выплюнуть готов.
— То тело избавляется от хвори, — говорила Лукерья. — Окреп, значит, ты, раз оно так исцеляет тебя.
— От такого исцеления, глядишь копыта отброшу, — хрипел мужчина.
Он только начал самостоятельно вставать с постели, как снова пришлось слечь. И, казалось, от этого он мучается ещё больше. Только Лукерья никак не могла понять мучается ли он от её присутствия или от своей беспомощности и чужого дома. Расспрашивать не хотелось, да и не умела она залезать людям в душу. В те редкие вечера, когда не сотрясал дом кашель, рассказывала она ему о происходящем в лесу. Микита сам просил, потому как с сундука ему было видно только сараюшку и серое небо. А через открытую дверь немного двор.
Лукерья рассказывала. Вначале трудно подбирались слова, которые в голове всегда были, а вот вслух не произносились. Но слово за слово, и она разговорилась. Тяжело хранить молчание там, где людей больше, чем один. И Микита рассказывал о чём-то незначительном. Как на берлогу медведя набрёл и бежал, покуда бирюк не заметил. О том, как находил в лесу приметы новые. А вот откуда он шёл и куда направлялся не говорил. А Лукерья не спрашивала. Так же как он не любопытствовал как вышло, что женщина одна в лесу очутилась.
Ближе к зиме, наконец, окреп Микита так, что смог во двор выходить. И хоть иной раз ещё кружилась у него голова от свежего воздуха, но с каждым днём он чувствовал, что становится сильнее. Вернулась однажды Лукерья из леса, а он дровяной сарай чинит. У того крыша покосилась — часть дров всегда сырая.
— Лукерья, не сочти за наглость, давай баню истопим? Дюже париться хочу, будто налипла на кожу мне вся эта хворь, отмыться хочу.
— Так затопил бы. Чего меня ждать?
— Не хозяин я тут, не мне решать.
Сидели после бани за столом, распаренные, румяные, травяной чай с мёдом пили, и до того легко им было, что даже чуточку стыдно.
Не от близости друг друга, а оттого, что давно не чувствовали они себя счастливыми. А вот сейчас оба ощущали одно и то же, да только вслух не говорили, а всё больше о незначительном беседовали. И это тоже нравилось обоим — ну не хотелось никого пускать в закрома своей души, и без этого было хорошо да славно.
— И куда ж ты пойдёшь? — спросила Лукерья, когда Микита сказал однажды, что уже достаточно пожил в её доме и пора бы ему и честь знать.
— Не знаю, — пожал плечами мужчина. — Но обещался же, как поправлюсь уйду.
Лукерья молчала, теребя уголок чёрного платка.
— Зима снежной быть обещает, — сказала она наконец. —Да и далеко ли ты уйдёшь по лесам? Как я поняла, деревни тебя не шибко тянут… В лесу зимой жизнь недолгая, если с лета не приготовился к ней.
— А делать-то что? К Егорычу проситься? Так, по весне всяко уйду…
— Оставайся у меня. Мне одной со снегом тяжко придётся. А как растает, так уйдёшь…
— Ну коль ты не против, останусь. Права ты, уходить в лес — погибель, а к людям не хочется.
Так и зажили. Чужие, да будто бы сроднились уже. Близкие, да ничего друг о друге не знают. Лукерья рассказала, как Друг к ней попал, и как спас её от дурного, как помогает ей в лесу, и что надёжнее у неё нет здесь товарища. С улыбкой рассказала, как ругает порой его Подруга. Совсем как у людей бранится. А он сидит на ветке, виновато опустив клюв. Но то нечасто случается. Гораздо чаще, что бережёт он свою семью. Родятся птенчики, разлетаются. А один и помёта обязательно где-нибудь недалече гнездо совьёт и семью заведёт.
— И кажется мне, — закончила она свой рассказ, — Покуда птицы остаются и жизнь на земле остаётся, что бы ни случилось. Умру я, умрёт и Друг в своё время, останутся другие птицы, потомки их останутся.
И вздохнула грустно-грустно. Не заметила, как по щеке покатилась слеза: после неё-то никого не останется. Глаза подняла, а по щеке Микиты аккурат такая же, как у неё слезинка катится. Смотрит на него, а он на неё, и будто бы глазами боль друг друга понимают.
— Не могу я среди людей жить, — словно невпопад начал Микита. — Всё у меня было: дом — полная чаша, жена Лизаветта, дочь Машуня. Лизаветта на сносях была, когда в дом хворь страшная пришла. Сперва Машенька слегла, за три дня сгорела. Не успели схоронить, как Лиза хворать начала. Её и полощет, и ходить тяжко, а тут ещё ребёночек родиться решил. Он видать почуял, что сейчас без мамки выжить шансов больше… Из дома меня бабы выгнали, цельные сутки под окнами ходил и слышал, как кричит моя Лизонька. А потом услышал, как младенец плачет. И сам сидел, как ребёнок ревел. За всё Бога благодарил, землю целовал. Да только Лизонька сына мне подарила, а сама умерла. Всё та же хворь её одолела. Она и Илюшу всего минуту на руках подержала… — мужчина собирался с силами, каждое слово давалось тяжело. — А потом и Илюша…
Мужчина рыдал. Горячие слёзы текли по усам, бороде, на рубаху.
— Никого не осталось. Всех схоронил. Всё спрашивал, почему же господь меня на земле оставил. Почему меня не забрал? Вроде не грешен я, а за что такие страдания. Отчего дети мои землю ногами не топчут, а в ней лежат. В сырой да холодной. А Лизонька моя… До чего ж добрая и ласковая была… Не выдержал я однажды, ушёл из дома куда глаза глядят. Не мог я там боле находиться. Там, где люлька висит, где Манюшина кукла лежит, где Лизонькина сорочка под подушкой спрятана. И среди людей жить не мог, понимаешь? Как погляжу на них — злость берёт! Как они счастливыми могут быть, когда горе такое? И виноватить их грешно, да только-то умом понимаю, а сердцем не принимаю. Вот и решил, что уж лучше я в болоте утопну, пущай волки меня сожрут, но жить так больше не могу. С прошлой весны так и бродил, покуда и меня хворь не свалила.
Поплакали, погоревали, и как будто чуть легче обоим стало. Оба понимают боль друг друга без лишних слов. Самое страшное испытание во все века — терять близких. И пусть говорят, что уходят они в мир иной, лучший, а человек-то остаётся в этом мире и порой вся жизнь проходит в ожидании встречи с ними. Да только кто же скажет будет ли она. Так и живёшь, надеясь, но не зная наверняка.
Прошла тяжёлая зима. Лукерья думала, как бы справилась, ежели б не Микита. В сенцах от снега крыша провалилась. Дорожку до загона Грома то и дело заметало. А уже весной Гром не выдержал — слёг и не поднялся. Лукерья рыдала — тринадцать лет Гром был её другом, а вот теперь и его не стало. Микита погрузил тяжёлую тушу на сани и отволок далеко в лес, там глубоко в сугробе схоронил. Выходила утром Лукерья и видела, как над этим местом кружится вороная стая. И они оплакивают друга.
Нового коня Иван Егорыч обещал только в мае. А пока приходилось справляться самим. В мае, когда мир вокруг расцвёл, когда поднялись из земли травы, напитанные дождём и снегом, когда солнце давало обещания на счастливый день, загрустила вдруг Лукерья. Вроде вся та же, а лица на ней нет. Отвечает невпопад, всё больше в думах своих.
— Лукерья, да что ж ты какая? — не выдержал однажды Микита.
Вечером, вернувшись из леса и притащив молодых берёзовых веточек для банного веника, он сел рядом с женщиной на скамью у крыльца. Она задумчиво смотрела на садящееся за лес солнце. Грустно вздохнула.
— Не молчи, — попросил мужчина. — Чего печалит? Может, болит что?
Женщина помотала головой.
— Ну а что тогда? Тяжко мне тебя такую видеть…
— Обещался ты весной уйти… И вот каждый день просыпаюсь я и боюсь, что уже ушёл. А я опять одна останусь, — она тихонько всхлипнула и вытерла слезинку.
Микита молчал, поглаживал бороду, хмурился
— А коли я попрошусь остаться. Оставишь? — наконец хрипло выдавил он.
Лукерья глазами, полными слёз недоверчиво, смотрела на него.
— Куда мне идти, Луша? А здесь, — он махнул рукой, — Здесь хоть толк от меня есть, здесь пользу я приношу. Пока зиму тут жил, понял, что не хочу к людям, но и просто так бродяжничать не хочу. Не для того, наверное, человек богом создан, чтобы в одиночестве по земле ходить. А для того чтобы толк от его жизни какой-то был… Покуда я тебе и лесу помогаю, есть от меня польза.
— Не уйдёшь? — прошептала женщина.
— Не прогонишь, не уйду.
— Да куда ж я тебя прогоню? — заревела с новой силой Лукерья. Только то уже были слёзы счастья, слёзы облегчения.
Бросились они друг другу в объятья. Не молодые. Раненые. Да только живые. Широко раскрыв крылья, мягко опустился на плечо Лукерьи Друг. Она распрямилась, улыбнулась сквозь слёзы:
— Пока птицы остаются, будем жить.
— Будем.
Автор КОФЕЙНЫЕ РОМАНЫ Айгуль Галиакберовой
Спасибо, за то, что были со мной в этой истории. Пусть ваш день будет прекрасным, а кофе вкусным.