Мы сидели с дедушкой на ступенях крыльца, смотрели вниз, на шевелящихся под досками муравьев.
— Ну вот чего им неймётся?! — ворчливо сказал дед Иван, передвинул свой огромный ботинок с обшарпанным мыском подальше, так, чтобы малюсеньким насекомым было удобно тащить какую–то сушёную гусеницу. — Выводить их отсюда надо. А мне жалко. Вишь, как стараются! Работяги! Да куда ты смотришь, Егорка?!
Он слегка толкнул меня локтем. Я вздрогнул.
— Чего?
— Ничего, муравьев травить, говорю, жаль. Хочу, чтобы все жили, чтобы благодать была… — протянул Иван, почесал голову с коротким «ёжиком» седых волос. От дедовой безрукавки пахло «Беломором», дымом и старостью. От всего дома так пахло. То ли это прелые тряпки, что хранится в сундуках «до случая», то ли сами доски источают такой сладковато–резкий аромат. Но…Но он мне нравится. Это запах беззаботного детства, поздней весны и того времени, когда у нас всё было хорошо. Здесь не пахнет только пирогами и хлебом, потому что у деда нет жены, моей бабушки, она умерла много лет назад. Но выпечкой нас одаривают соседки, а дед ругается, ему неловко принимать такие подарки…
Родители отправляли меня в деревню в середине апреля — помогать в огороде, набираться сил и вообще не путаться под ногами. Я думаю, что последнее и было основной причиной моего отсутствия дома уже с середины весны. Я был слишком шумным, слишком непоседливым, слишком живым, любопытным, болтливым, слишком много ел, слишком мало спал, слишком часто просился на улицу, а потом приходил весь грязный и мокрый.
Мама встречала меня в прихожей, недовольно складывала на груди руки.
— Опять валялись в лужах? — строго спрашивала она. — Егор, сколько можно?! Куртка до завтра не высохнет! И вообще, я устала стирать твои носки! Ну как можно быть таким поросёнком?! Андрей! Андрей, иди и сам всё отстирывай! — кричала она мужу, моему отцу.
Тот никогда не приходил. Никогда. Огрызался только из своей комнаты, куда мне нельзя было заходить под страхом подзатыльника.
— Ты не понимаешь, что я занят?! Если я сделаю ошибку, весь чертеж пойдет коту под хвост!
Папа постоянно что–то чертил на огромных листах ватмана, которые крепил кнопками к доске. Мне всегда очень хотелось тоже, как он, ловко шкрябать по листу рейсшиной, делая мелкие, едва заметные насечки, а потом быстро проводить черные жирные линии, из которых потом получатся замысловатые узоры, которые отец называл чертежами.
Я только один раз видел вблизи, как работает папа. Мне было тогда лет пять, я тихонько прокрался в приоткрытую дверь, сел на маленькую скамеечку и стал наблюдать.
Высокий, худой, похожий на богомола отец двигал рейсшину, что–то отмечал, сверялся с бумагами, валяющимися на столе, ругался, стирал, потом снова отмерял.
У папы был свой кабинет, отдельная комната, где он иногда почему–то спал на надутом, с вытертой кожаной обивкой диванчике. Мама приносила ему туда подушку, одеяло, бросала всё на диванчик, строго смотрела на отца, шепча, что он опять «ш л я л с я», разворачивалась и, уходя, хлопала дверью. Отец спал всю ночь в своей комнате, а мы с мамой — во второй, общей. Если же родители не ссорились, то меня укладывали на кухне, на раскладушке.
Мама всегда ругалась, что у отца в кабинете полный беспорядок, убиралась, раскладывала бумажки по стопочкам, а потом приходил их хозяин и, сердито пощипывая пальцами бородку, кричал, что в его кабинете ничего нельзя трогать. НИЧЕГО и НИКОГДА!
Странное это выражение «ничего нельзя». Если нельзя, то и нельзя, а «ничего» только запутывает. Но, видимо, я просто не силен в языках, раз всё понимаю с трудом…
Вот так и сидел я на скамеечке, пятилетний, бритый наголо мальчишка в вельветовых штанах с перекрещивающимися на спине лямками, вытягивал шею, наблюдал. Я боялся даже дышать, так завороженно смотрел на рейсшину, на папину тень, на то, как он опускает пёрышко в баночку с тушью, а потом осторожно прочерчивает линию.
А потом я случайно чихнул, папа вздрогнул, разлил тушь и стал кричать, чтобы мама убрала «его», то есть меня, из кабинета.
Он подбежал ко мне, замахнулся, а я даже двинуться не мог, так мне стало страшно.
— Прости, папочка! Прости, пожалуйста! — шептал я, зажмурившись и прижав к подбородку кулачки.
У меня такая же круглая голова, как у деда. Я вообще похож на него, «такой же несносный», как говорит мама.
— Лена! Да убери ты его! Сил моих больше нет! Ты посмотри, что он сделал! Из–за него я испортил наброски Сергея Фёдоровича. А ты знаешь, чем нам это грозит? Знаешь, чем?!
Папа говорил это матери, но почему–то кричал мне на ухо. И я всхлипывал, меня трясло, и хотелось в туалет.
— Егорка! А ну марш на кухню! — мать уже тянула меня за собой. — Поскорее бы апрель! Отправить тебя уже…
Я тоже ждал апрель, ждал, когда растает снег во дворе, а дворник Аким наденет свои большие блестящие резиновые сапоги и, подхватив меня под мышки и поставив на свои ступни, будет мерить лужи. У нас была такая игра — мерить лужи, глубоки ли. Мы оба знали, что вон та совсем мелкая, а та почти по щиколотку. И дядя Аким пугал меня, как будто нарочно быстро заходя на глубину, но в последний момент подхватывал меня высоко–высоко, я болтал ногами, и мы смеялись.
Мы с дядей Акимом доверяли друг другу безмерно и совершенно искренне. Он просил вынуть из его глаза попавшую туда соринку, и я своими маленькими неловкими пальчиками осторожно, затаив дыхание, старался ему помочь. А ведь мог попасть в глаз, сделать больно. Но Аким доверял. И я ему доверял. Если он говорил, что там, на ветке, сидит птенчик, я спокойно оборачивался и искал птичку глазами, находил и разглядывал. Отец тоже иногда показывал куда–то пальцем, я оборачивался, и он тогда смеялся, говоря, что меня обманул…
С дворником мы переживали март и половинку апреля, с удовольствием наблюдали, как исчезают сосульки с крыши дома, купаются в лужах воробышки, солнце слизывает с земли серый, рыхлый снег. А потом я готовился к отъезду.
В апреле мама вынимала из–под кровати большой коричневый чемодан и начинала складывать в него мои вещи. Она ловко пересчитывала пальцами маечки и рубашки, шевелила губами, вспоминая, что ещё нужно положить, и говорила мне не путаться под ногами.
Я не путался, но на месте устоять не мог, ходил по коридору туда–сюда, подглядывал, скоро ли.
Потом, когда всё собрано, мне разрешали взять с собой немного игрушек. Мама выдавала мне сшитый из грубой ткани мешок, немного похожий на солдатский.
— Вот, Егор, держи. Но взять нужно только самое необходимое! Я с тобой по электричкам с кулями болтаться не стану! — строго говорила мать.
Я кивал и, поразмыслив, брал несколько машинок и деревянного петушка. Его мне сделал дед Иван, и наверняка петушок тоже соскучился по деревне, по утреннему протяжному мычанию соседской коровы Клавушки, по гоготанию гусей, бегущих мимо нашего забора, по запаху сена и бабочкам…
ПРОДОЛЖЕНИЕ — ЗДЕСЬ >