Беда не приходит одна

В тот осенний день, знаете, ветер так завывал, будто чью-то душу отпевал. Листья с берез срывал и швырял на мокрую землю, как медные монетки. Вот в такой день и распахнулась дверь моего медпункта, и на пороге встала Людмила. Да не вошла, а будто вмерзла в проем. Я глянула на нее — и сердце в пятки ушло. Не Людмила это была, а тень ее. Лицо белое, как больничный кафель, глаза — два потухших уголька, а руки тонкие, прозрачные, безвольно висят вдоль тела.


Она молчала. Я тоже молчала, только встала, подошла, взяла ее ледяную ладонь в свои и повела к кушетке. Усадила, укрыла старым шерстяным пледом. Она и не сопротивлялась, сидела, как кукла тряпичная, и смотрела в одну точку, на мой цветок на подоконнике. А за окном дождь начал сечь, мелко, нудно, будто небо тоже плакало.

Беда ведь к ней пришла не вчера. Месяц назад схоронили мы ее Егора. Сорок лет душа в душу прожили. Он у нее был — мужик справный, руки золотые, слово — кремень. Вечерами они всегда на завалинке сидели, он ей что-то тихонько рассказывал, а она смеялась. Смех у нее был, звонкий, на всю улицу слышно. А как Егора не стало, так и смех тот будто в землю закопали.

Но горе, оно ведь хитрое. Оно одно не ходит. В день похорон, когда люди с кладбища расходились, почтальонша принесла Людмиле весточку. От сына, от единственного. Служил он где-то далеко, на границе. Писал, что все хорошо, что скоро в отпуск, а в конверте, меж строк, лежала фотография. Сын и рядом с ним девушка молоденькая, улыбчивая. И приписка на обороте корявым почерком: «Мама, знакомься, это невеста моя. Скоро вместе приедем».

Людмила тогда на эту фотографию смотрела, и в глазах ее, красных от слез, впервые за много дней огонек теплый зажегся. Надежда. Вот она, ниточка, за которую держаться, чтобы не ухнуть в пропасть. Сын вернется, семью приведет, дом снова смехом наполнится. Она эту карточку под стекло в сервант поставила, рядом с Егоровой, и каждый день пылинки с нее сдувала.

А спустя месяц, как раз в тот самый дождливый день, пришла вторая беда. Страшнее первой. Пришел военный, не из наших, чужой, и казенным, безжизненным голосом зачитал бумагу. Сухие слова, как гвозди в крышку гроба: «погиб при исполнении…».

Вот после этого она и пришла ко мне. Не за лекарством, нет. Просто идти ей было больше некуда. В доме пустом, где на тебя со стен смотрят два мертвых взгляда, и самому жить не хочется.

— Семёновна, — прошептала она одними губами, и я еле расслышала. — Семёновна, а есть у тебя таблетки… чтобы уснуть? Насовсем.

У меня внутри все оборвалось. Я смотрю на нее, на эту женщину, которая еще полгода назад цвела, как яблоня в мае, а теперь стоит на краю, и понимаю: сейчас не валерьянка нужна. Сейчас душу ее ловить надо, пока не улетела.

— Нету у меня таких таблеток, Люда, — говорю я ей твердо, а у самой голос дрожит. — Не выписывают нам таких. Ты посиди, я сейчас.

А сама пошла в каморку, достала из шкафчика пузырек с настойкой пустырника, накапала в граненый стаканчик, воды теплой добавила. Протягиваю ей.

— Выпей, — говорю. — Это не для сна. Это чтобы сердце твое бедное не разорвалось.

Она послушно выпила. И заплакала. Не кричала, не билась в истерике, нет. Просто сидела, и слезы текли по щекам, крупные, тяжелые, падали на плед, на руки, на пол. Будто вся боль, что внутри камнем сидела, через эти слезы выход нашла. Я сидела рядом, молча, и только гладила ее по голове, как маленькую. А что тут скажешь? Все слова пустыми кажутся, когда у человека мир рухнул.

С того дня жизнь в Людмиле будто остановилась. Дом свой она забросила. В огороде все бурьяном поросло, яблоня сиротливо роняла на землю несобранные, почерневшие яблоки. Изба не топлена, окна темные, слепые. Сама исхудала, осунулась, ходила по селу, ни на кого не глядя, тенью своей прежней. Соседи пытались помочь: кто молока крынку принесет, кто пирогов. Она возьмет, кивнет молча и дверь закроет. А потом я эти пироги у нее на крыльце находила, птицами поклеванные. Не лез ей кусок в горло.

Вся деревня за нее переживала. Бабы на лавочке судачили, вздыхали: «Пропадет Люда, совсем пропадет…». Мужики хмурились, глядя на ее покосившийся забор. А я каждый день к ней заходила. То давление померить, то просто так. Зайду, помолчу с ней, чашку чая на стол поставлю. Она не пила, но и не прогоняла. И в этом молчании, знаете, было больше разговора, чем в тысяче слов.

Так прошла осень, зима нагрянула. Лютая, с морозами трескучими и вьюгами, что по ночам волком выли. Людмилин дом и вовсе занесло снегом по самые окна, только тропинка узенькая, что я протаптывала, чернела на белом полотне. Казалось, и душа ее так же замерзла, покрылась ледяной коркой, и уже ничто ее не растопит. Я уж и сама, грешным делом, начала веру терять.

А перелом случился перед самым Новым годом. Неожиданно, как это всегда и бывает…

ПРОДОЛЖЕНИЕ — ЗДЕСЬ >