Встречала невестку на перроне. Сошла она с поезда с грудным ребёнком и узелком ситцевых сорочек

Сумка в этот день была почти пустая, а ноги всё равно будто налились свинцом. В Лазоревом почта работает с девяти до двух, обход я заканчиваю к половине двенадцатого, и если оставшийся час не занимать ничем, то до двух можно просидеть в конторе, пить чай с Зиной и делать вид, что разбираешь квитанции. Я это умела. За тридцать лет разносят не только письма, разносят ещё и собственное время – тонко, ровно, чтобы всегда хватало.


У калитки меня перехватила Клавдия. Вышла на дорогу в тапках, в тёплой кофте поверх домашнего платья, лицо озабоченное.

– Верк, выручай. Иди на станцию, а? Мне племянница бандероль обещала сунуть через проводницу, а у меня тесто стоит. Тебе всё одно мимо идти.

Мимо я не шла, станция у нас в другую сторону. Но Клавдии я за тридцать лет не научилась отказывать – не потому что подруга, а потому что так привыкла. Она суёт мне письмо – я несу. Так и сейчас – сунула бандероль, сказала «до ярославского полчаса, успеешь», и убежала к тесту, развязывая на ходу фартук.

Перрон в Лазоревом – это полторы доски под жестяным навесом и один облупленный фонарь, который с весны никто не включал. Поезд пришёл с опозданием на четырнадцать минут, выгрузил пятерых, забрал двоих и ушёл в сторону Ростова, оставив запах мазута и железной пыли. Приехавшие потянулись к выходу – дядька с рыбацким ящиком, женщина с сеткой яблок, старик, которого встречала дочь, кто-то ещё. Клавдиной племянницы я не углядела. Наших я знаю всех, не наших – отмечаю глазом сразу, как чужой номер в почтовой ведомости.

И тут ко мне шагнула молодая женщина с ребёнком на руках.

В левой руке у неё был узелок, перетянутый бечёвкой, в правой – младенец, завёрнутый в байковое одеяло без пододеяльника. Волосы у неё были стянуты резинкой на затылке, пальто серое, в мелкую рябь, не по сезону тонкое. Она посмотрела на меня так, будто мы сговаривались встретиться, и сказала:

– Вера Степановна.

Это не был вопрос. И я сразу подумала – почтальона в посёлке знают все, ничего удивительного. Но так, по имени-отчеству, меня обычно называли только те, кто писал жалобы в район.

– Я, – ответила я. – А вы кто будете?

Она переложила ребёнка удобнее, перехватила его под попу, как человек, который ещё не научился, но уже привык. Узелок качнулся. Бечёвка натянулась.

– Я Лиза. Лиза Подгорная.

Фамилия мне ничего не сказала. Подгорных у нас в посёлке нет, в Бабайках тоже нет, в Погостье нет. Я бы вспомнила – двадцать с лишним лет ношу письма, помню даже бабок, которым пишут раз в полгода из Казахстана.

– Хорошо, Лиза Подгорная, – сказала я, и голос у меня получился ровный, как будто пустой. – А ко мне вы зачем?

Она опустила глаза на ребёнка. Ребёнок спал, носик у него был острый, такой, какой был у моего Андрея в два месяца, точь-в-точь – с чуть вздёрнутым кончиком, с тонкими крыльями ноздрей.

И я поняла, что стою и не дышу.

Клавдина племянница выскочила откуда-то сбоку, вцепилась в бандероль, пискнула «спасибо, теть Вер», убежала. Я её почти не заметила. Лиза стояла в метре от меня и не двигалась, и узелок у неё в руке казался с каждой секундой тяжелее, хотя она его даже не перехватывала.

Никто нас не видел. Смотритель, дядя Петя, сидел в своей будке и по радио слушал прогноз. Семафор мигал красным. За путями стрекотала какая-то одинокая, не по времени, птица.

– Пойдёмте, – сказала я наконец. – До дома пешком минут двадцать.

Она кивнула.

Дорога от станции идёт через поле – сначала щебёнка мимо бывшего коровника, потом колея вдоль посадки, потом уже улица Некрасова, где я живу с семьдесят второго года. В Лазоревом нет автобуса в сторону станции, только попутные, но в двенадцать дня попуток нет – все на обеде.

Лиза шла со мной рядом, чуть позади, и я слышала, как у неё под пальто сбивается дыхание. Ребёнок не плакал. Узелок она держала неудобно, перекосив плечо.

– Дайте, – сказала я и протянула руку.

– Я сама.

– Дайте, говорю.

Она отдала. Узелок был лёгкий, и я вдруг обиделась за него – мне показалось, что там должны быть тяжёлые вещи, с серьёзной жизнью, а там почти ничего.

Шли молча. Ветер был сухой, сентябрьский, пыль поднималась от каждой машины, а машин в Лазоревом проезжает штук пять за час. Я смотрела себе под ноги и думала только одно – не смотреть на ребёнка.

– Вам сколько лет? – спросила я, когда мы свернули с колеи.

– Двадцать четыре.

– А ему?

– Два месяца.

Я больше ничего не спросила. Я и так знала, что она скажет, если я спрошу. И не хотела, чтоб она это говорила на улице, на виду у Семёновны, которая всегда сидит у углового дома, и у Валика, который красил ворота у дома напротив. Валик, к счастью, к нашему появлению куда-то ушёл, и краска сохла без него. Ворота были зелёные, в потёках.

У калитки я пропустила её вперёд. Она остановилась на крыльце, оглянулась на меня, и в её серых глазах я прочитала простую вещь – она до последнего не верила, что я её пущу.

Я открыла дверь.

***

Дома я поставила чайник и сказала:

– Садитесь.

Она села на край стула, как в чужом кабинете. Узелок положила рядом на табурет. Ребёнок сопел в одеяле, глаз не открывал. Кухня у меня маленькая, четыре с половиной метра в длину, окно одно, выходит на огород. На подоконнике стояла банка с огурцами, недосоленная, я её вчера открыла и забыла. Пахло смородиновым листом и уксусом.

Лиза оглядела стены – без особого интереса, но внимательно, как будто запоминала.

– Он ваш сын, – сказала она наконец. – Андрюшин.

Вот. Сказала.

Я стояла у плиты спиной к ней. Чайник свистел, я этого даже не слышала. Снимала его дольше, чем нужно, чтоб хватило времени собрать лицо.

– Андрей не говорил мне про вас, – сказала я.

– Я знаю.

– Почему?

– Он… он думал, что рано. Сказать. Что надо сначала со мной расписаться, а потом привезти. Чтоб всё как у людей.

Я повернулась к ней. Лиза сидела и смотрела в окно, на куст жёлтой жимолости под забором. Лицо у неё было в профиль, и я в первый раз увидела – у неё левая щека темнее правой, от виска до подбородка проходит полоса на два-три тона темнее остальной кожи. Как будто солнце легло только на половину лица, хотя за окном было пасмурно. С рождения, сразу понятно.

– А вы расписаны не были.

– Нет.

– И когда он узнал про ребёнка?

Лиза молчала.

Я поняла ответ раньше, чем она его сказала.

– Он не узнал, – ответила она тихо. – Я сама узнала в декабре. Его уже не было.

В доме стало очень тихо. Слышно было, как в сенях скрипит половица от моего веса – я не переставала переступать с ноги на ногу, и сама не замечала. Я заставила себя замереть.

– Когда это случилось?

– В октябре. Двенадцатого. Ночная смена, упал с лесов, четвёртый этаж. Я узнала только утром, мне позвонил его бригадир, потому что у Андрея в телефоне я была записана как «Л».

Буква «Л». Не «Лиза». Не «любимая». Просто «Л».

Я опустилась на стул. Сумка моя почтовая стояла у двери, и я вдруг поняла, что так и таскала её на плече весь разговор. Скинула. Ремень упал тяжело, как будто там были камни.

– Мне тогда позвонили из кадровой, – сказала я. – Тоже утром. Я шла на почту, не взяла трубку, перезвонила с рабочего. Всё.

– Я знаю, – сказала Лиза. – Он мне рассказывал про вас…

ПРОДОЛЖЕНИЕ — ЗДЕСЬ >