Первый удар сверху прозвучал в половине второго ночи.
Глухо.
Так падает не ложка и не книга.
Так падает что-то тяжелое, живое или почти живое, после чего в квартире снизу сразу становится тихо не от покоя, а от ожидания.
Марина Леонидовна открыла глаза.
Потолок над ней был темный, неровный. В углу возле люстры давно расползалось желтое пятно, похожее на старую карту неизвестной страны. Днем она старалась на него не смотреть. Ночью пятно будто само опускалось ниже и висело над лицом, напоминая: кто-то наверху живет так, что твоя аккуратность ничего не решает.
Через минуту послышался второй удар.
Потом короткий скрип.
Потом женский голос:
— Мам, ну куда же ты…
Голос был не громкий, но через панельный потолок прошел ясно, как через телефон.
Марина Леонидовна села на кровати.
— Господи, опять, — сказала она.
Которая ночь.
Соседка сверху въехала в феврале. Вернее, не въехала, а будто упала в квартиру вместе со своими коробками, ведрами, старыми стульями, матрасом в пленке, стиральной машиной, которая до сих пор по вечерам прыгала так, что у Марины Леонидовны дрожали стаканы в серванте.
До нее наверху жила Нина Аркадьевна.
Тихая.
Сухая.
Вечная.
Она ходила по квартире в мягких тапках, не принимала ванну после десяти, поздравляла с Пасхой открыткой и однажды, когда у Марины Леонидовны умер муж, принесла тарелку пирожков с капустой. Пирожки были жесткие, но Марина Леонидовна плакала над ними так, будто в этой тарелке лежала вся человеческая поддержка.
Потом Нина Аркадьевна умерла. Квартиру продали племянники. Сначала там делали ремонт. Три месяца сверлили, били, таскали мешки, матерились так, что Марина Леонидовна на кухне краснела одна перед чайником. Потом въехала новая.
И жизнь снизу перестала принадлежать самой Марине Леонидовне.
Новую звали Ирина.
Отчество Марина Леонидовна не знала и знать не хотела.
Ирина была женщиной лет пятидесяти пяти, широкой в плечах, с короткой стрижкой и лицом человека, который давно привык не извиняться первым. Она носила спортивные штаны, тяжелые сумки, разговаривала быстро, смеялась громко и каждый раз, встречая Марину Леонидовну у лифта, говорила:
— Здравствуйте.
Так просто, будто между ними не было потолка.
Марина Леонидовна отвечала сухо:
— Здравствуйте.
И смотрела на ее обувь.
Обувь у Ирины всегда была грязная. Не отвратительно грязная, не по колено в глине, а по-городскому: следы воды, песок, белые разводы соли. Но Марину Леонидовну это раздражало почти до боли. Она сама у порога держала мокрую тряпку, сухую тряпку, щетку, маленький коврик и старую газету для особенно плохой погоды. В квартире у нее пахло чистотой, лекарствами и немного прошлым.
Наверху пахло чужой жизнью.
И эта чужая жизнь постоянно просачивалась вниз.
То вода.
То шум.
То запах жареного лука в одиннадцать вечера.
То мужской голос, которого у Ирины вроде бы не должно было быть.
То женский:
— Мам, не трогай!
Марина Леонидовна сначала терпела.
Она вообще умела терпеть. В ее поколении терпение считалось почти домашним навыком: как гладить воротнички, варить прозрачный бульон и не рассказывать лишнего чужим людям. Но терпение хорошо работает, пока оно твое добровольное. Когда терпеть заставляют сверху, в нем быстро появляется яд.
После третьей ночной стирки она поднялась.
Было одиннадцать сорок.
Лифт не работал.
Марина Леонидовна шла на шестой этаж пешком и на каждой площадке чувствовала, как в ней поднимается не только одышка, но и праведность. Праведность — опасная штука. С ней человек стучит в чужую дверь уже не как сосед, а как закон.
Дверь открыла Ирина.
В одной руке у нее была мокрая простыня. На футболке — темное пятно. Волосы торчали.
— Что случилось?
— Это я хотела спросить, что у вас случилось, — сказала Марина Леонидовна. — Вы понимаете, что сейчас почти полночь?
Ирина моргнула.
— Понимаю.
— Машина у вас работает.
— Да.
— После одиннадцати нельзя.
Ирина посмотрела куда-то назад, в глубину квартиры.
— Я не успела раньше.
— А я не обязана слушать вашу машинку ночью.
— Конечно, не обязаны.
Ответ был слишком спокойный. Марине Леонидовне стало еще неприятнее.
— Тогда выключите.
— Сейчас достирывает. Десять минут.
— Немедленно.
Ирина сжала простыню. С нее капнуло на пол.
— У меня мать лежачая. Я не могу оставить это до утра.
Марина Леонидовна запнулась.
Слова «лежачая мать» были неудобными. Они сразу портили красивую жалобу. С ними нельзя было стоять в дверях так же прямо, как секунду назад.
Но отступать тоже было обидно.
— Я сочувствую, — сказала она голосом, в котором сочувствия не было. — Но дом общий.
Ирина кивнула.
— Дом общий.
В глубине квартиры кто-то закашлялся. Потом раздался тонкий, почти детский крик:
— Ира!
Ирина резко повернулась.
— Сейчас, мам!
Марина Леонидовна увидела за ее плечом узкий коридор, ведро, инвалидное кресло у стены, стопку пеленок на табурете и старую женскую руку, вцепившуюся в дверной косяк.
Рука была страшная.
Не от уродства.
От беспомощности.
Ирина шагнула назад.
— Простите. Я выключу, когда закончится.
И закрыла дверь.
Марина Леонидовна стояла на площадке еще несколько секунд. Потом пошла вниз.
Не легче.
Хуже.
Потому что теперь раздражение пришлось нести вместе с виной.
А это самая тяжелая смесь.
Утром пятно на потолке стало шире.
Марина Леонидовна увидела это сразу, как вошла на кухню. Желтая кайма расползлась к шкафчику. Обои вздулись. На подоконнике стояли ее фиалки, и одна из них, самая старая, с бархатными листьями, будто тоже смотрела вверх с укором.
— Все, — сказала Марина Леонидовна.
Она достала телефон и позвонила в управляющую компанию.
Там сказали:
— Оставьте заявку.
— Я оставляла.
— Номер заявки?
— Девушка, если бы я знала номер каждой своей надежды, я бы вела бухгалтерию.
Девушка не оценила.
— Без номера я не вижу.
Марина Леонидовна бросила трубку.
Потом позвонила Кате.
Катя была не дочь. Дочь у Марины Леонидовны жила в другом городе и звонила по воскресеньям. Катя была соседка с первого этажа, председательница домового чата, женщина сорока лет с маникюром цвета мокрой вишни и умением разговаривать с инстанциями так, будто она лично знает их детские травмы.
— Катя, меня опять заливают.
— Сверху?
— Нет, снизу. Вверх течет.
— Я поняла. От Ирины?
— А от кого же.
— Она сложная.
— Она не сложная, она мокрая.
Катя вздохнула.
— Марина Леонидовна, у нее мать после инсульта.
— И что? Мне теперь жить под водопадом?
— Нет, конечно. Я сейчас напишу в чат.
— Только без этих ваших сердечек.
— Не обещаю.
Через пять минут в домовом чате появилось сообщение:
«Уважаемые соседи! Просьба к квартире 64 проверить сантехнику. Снизу протечка».
Потом сердечко.
Потом значок капли.
Марина Леонидовна посмотрела на экран и почувствовала, что мир окончательно сошел с ума. Раньше люди писали заявления. Теперь капли.
Ирина ответила через двадцать минут:
«Я на работе. Вечером посмотрю».
Марина Леонидовна напечатала:
«У меня потолок не вечером течет».
Стерла.
Напечатала:
«Прошу принять меры».
Стерла.
В итоге ничего не написала, потому что в чате уже вступил Павел с пятого:
«Надо вызывать аварийку».
Катя:
«Аварийка приедет, если активная течь».
Павел:
«Активная течь — это как? Она спортом занимается?»
Кто-то поставил смеющийся значок.
Марина Леонидовна выключила телефон.
Ей было не смешно.
Вечером Ирина пришла сама.
Позвонила в дверь в половине девятого.
Марина Леонидовна открыла не сразу. Сначала поправила кофту, убрала с тумбочки счет за электричество и только потом повернула замок. Она не любила, когда чужие видели ее жизнь врасплох.
Ирина стояла с сумкой инструментов.
— Можно посмотрю?
— Вы сантехник?
— Сегодня да.
— Проходите.
Ирина вошла, сняла обувь без напоминания. Носки у нее были разные: один серый, другой темно-синий. Марина Леонидовна заметила и тут же разозлилась на себя за то, что заметила.
На кухне Ирина подняла голову.
— Да, нехорошо.
— Очень точная экспертиза.
— У нас под ванной мокро. Я перекрыла. Завтра мастер придет.
— Почему не сегодня?
— Потому что сегодня я на работе до семи, потом аптека, потом мама, потом это.
Она сказала «это» не грубо. Устало.
Марина Леонидовна скрестила руки.
— Вы понимаете, что ремонт за мой счет я делать не буду?
— Понимаю. Если из-за меня, я оплачу.
— Хорошо.
— Только не сразу.
— В смысле?
— В прямом. Деньги у меня не размножаются.
Марина Леонидовна хотела сказать: у меня тоже. Но промолчала. В этом молчании было больше достоинства, чем доброты.
Ирина провела пальцем по вздутым обоям.
— У вас красиво было?
— Было нормально.
— Простите.
Извинение прозвучало без защиты. И это почему-то сбило Марину Леонидовну сильнее, чем если бы Ирина начала спорить.
— Ладно, — сказала она. — Разберемся.
Ирина кивнула.
В прихожей она вдруг остановилась.
— Вы ночью слышите?
— Что именно? У вас богатый репертуар.
Ирина устало улыбнулась.
— Когда мама падает.
Марина Леонидовна не ответила.
— Она встает. Забывает, что нельзя. Раньше была главбухом. Всех строила. Теперь встает и идет то на работу, то к своей матери, то за хлебом. Ночью особенно. Я не всегда успеваю.
— Сиделку надо.
— Надо.
— И?
— Тридцать пять тысяч только ночная. У меня зарплата сорок восемь.
Марина Леонидовна посмотрела на ее сумку, на разные носки, на ободранные пальцы.
— А родственники?
Ирина коротко рассмеялась.
— Родственники у нас умеют говорить: «Ты держись».
После ее ухода Марина Леонидовна долго стояла у двери.
Слова про родственников задели.
Не потому, что были новые.
Потому что были слишком знакомые.
Когда умирал ее муж Сергей, дочь приезжала два раза. Не из равнодушия. У нее был маленький ребенок, работа, кредит, своя жизнь, в которой болезнь отца не помещалась целиком. Она звонила:
— Мам, ты держись.
Марина Леонидовна держалась.
И ненавидела эту фразу.
Держись — странное слово. Будто человек висит над пропастью, а ему снизу кричат: ну ты там не падай.
Сергей болел девять месяцев.
Не лежал сразу. Сначала ходил по квартире, сердился, что все его жалеют, требовал борщ, потом не ел, потом ел только бульон, потом перестал вставать. Марина Леонидовна мыла его, переворачивала, училась ставить уколы, спала по сорок минут, боялась каждого хрипа и иногда, страшно сказать, хотела, чтобы все уже закончилось.
Не потому, что не любила.
А потому, что человек не сделан из железа…
ПРОДОЛЖЕНИЕ — ЗДЕСЬ >