Осенний ветер гнал по школьному двору ворох промокших листьев, когда Лида Москвина в последний раз увидела Петра Осипова живым.
Она тогда возвращалась из музыкалки — тёмно-синий чехол с виолончелью тянул плечо вниз, заставляя сутулиться. У забора её перехватила чья-то тень. Пётр стоял, прислонившись спиной к металлической сетке, и улыбался — криво, с вызовом, как будто знал что-то, чего не знала она.
— Лидка, привет. Проводить тебя?
— Отстань, Пётр.
— Ну чего ты как недотрога? — Он отлепился от забора и двинулся следом, нарочно наступая на пятки. — Я ж по-хорошему. Цветы тебе хотел подарить. Ну, или конфеты.
— Я сказала — отстань.
Он не отставал. Он вообще никогда не отставал. Пётр Осипов был из тех, кто путает настойчивость с правом на чужое внимание. Полгода он преследовал Лиду — поджидал после уроков, оставлял в её пенале записки с корявыми признаниями, в которых через строчку встречался мат, а однажды даже влез в её раздевалку и повесил на вешалку букет каких-то чахлых гвоздик, которым самое место на кладбище.
Лида знала, что Пётр связался с компанией из соседнего района. Говорили, они уже пару раз грабили ларьки, отнимали деньги у младшеклассников и распивали горячительные напитки за гаражами. И когда в учительской шептались, что Осипов катится в никуда, Лида только передёргивала плечами — ей-то какое дело? Он был ей противен. Его масляные взгляды, его наглые ухмылки, его пальцы, которые он вечно сжимал в кулаки, когда она проходила мимо. В его внимании не было ничего романтичного. Это была охота. Чистая, животная охота.
Всё кончилось быстро.
Через три недели после того разговора у забора Пётр Осипов попал в больницу. Уличная драка — не то с кем-то не поделил, не то полез разнимать, не то сам виноват. Свидетели говорили по-разному. Но итог был один: кто-то достал нож, и лезвие вошло Петру под рёбра с левой стороны. Там же, на грязном асфальте возле круглосуточного ларька, он и истёк кровью почти до смерти, но скорая успела. Его увезли в реанимацию.
— Бедный мальчик, — вздыхала классная руководительница.
Лида промолчала. Ей не было жалко. Может быть, это и жестоко, но за полгода его приставаний жажда сочувствия в ней высохла, как лужа в июльский зной. Она чувствовала только глухую усталость и странное, колючее облегчение.
Пётр пролежал в больнице неделю. Говорили, что сначала он шёл на поправку, даже шутил с медсёстрами, а потом — резкое ухудшение. Инфекция. Организм подростка, ослабленный вечными гулянками и драками, не справился.
Лида узнала о смерти в субботу утром. Мать читала новости в телефоне и вдруг охнула:
— Лида, а этот мальчик… ну, который к тебе приставал… его же ведь ножом пырнули. Он в больнице умер.
Лида стояла у окна с чашкой чая. За стеклом моросил мелкий, нудный дождь, похожий на скупые слёзы. Она сделала глоток. Чай был горьким на вкус. Лида забыла положить сахар.
— Жалко, — сказала она ровно. И сама не поверила своим словам.
*****
Похороны прошли во вторник. Лида не пошла. Сказала матери, что заболела голова, и весь день просидела в своей комнате, притворяясь, что читает книгу. На самом деле она смотрела в стену и почему-то не могла прогнать из головы его улыбку — ту, последнюю, у забора.
К вечеру пришло ощущение странного спокойствия. Пётр мёртв. Его больше нет. Никто не будет поджидать её за поворотом, никто не оставит в кармане куртки мятую записку с сердечком, нарисованным кровью из пальца. Свобода.
Она легла спать с лёгким сердцем и уснула почти сразу — глубоким, чёрным сном без сновидений.
Проснулась от того, что кто-то дышал ей в затылок.
Лида открыла глаза не сразу. Она лежала неподвижно, вслушиваясь в темноту, и её собственное тело казалось чужим — слишком тяжёлым, слишком горячим, покрытым мурашками, которые бежали волнами от шеи до пяток. Дыхание было тёплое, неровное, с запахом. Она узнала бы этот запах из тысячи. Дешёвый табак и перегар. Так пахло от Петра, когда он стоял слишком близко, когда наклонялся к её лицу и шептал: «Ну чего ты такая красивая, а?»
Она резко обернулась.
Никого.
Пустая комната. Свет уличного фонаря пробивался сквозь жалюзи, рисуя на потолке полосатый узор. Дверь закрыта. Стул на месте. На столе — телефон, кружка, открытая тетрадь. Всё как всегда.
Лида выдохнула.
«Показалось», — подумала она. Кошмар. Первый раз, что ли? После такого стресса — неудивительно.
Она повернулась на другой бок, поправила одеяло и снова закрыла глаза.
И тогда услышала голос.
Это был не шёпот. Он сочился не снаружи. Он рождался прямо у неё в голове, как будто кто-то воткнул иглу в слуховой нерв и пустил по нему электричество:
— Привет, Лид. Скучал по тебе.
Она села на кровати так резко, что закружилась голова. В ушах шумело. Комната казалась слишком тихой — даже часы на стене, которые всегда громко тикали, замерли.
— Никого нет, — сказала она вслух. Голос дрожал. — Это просто… просто нервы.
Она включила настольную лампу. Тёплый жёлтый свет разогнал тени по углам. Под кроватью пусто. В шкафу пусто. За шторой — только подоконник.
Лида просидела до утра, вцепившись пальцами в край одеяла. Больше голос не возвращался.
Но это было только начало…
***
На следующий день в школе Лиду атаковали странными вопросами.
— Ты слышала про Осипова? — спросила подружка Ирка на перемене, подкрашивая ресницы у зеркала в туалете. — Говорят, он тебе, пока в больнице лежал, записку какую-то оставил. Страшную.
— Какую записку? — Лида замерла.
— Да чёрт знает. Виктор Михалыч в учительской говорил, что со стола Петькиного, ну, из тумбочки больничной, выудили письмо. Вроде как тебе адресованное. И такое там… — Ирка театрально выпучила глаза. — Короче, даже рассказывать не хочу.
Лида побледнела. Она ничего не знала ни о какой записке. Никто ей ничего не показывал. Может быть, полиция забрала. Может быть, уничтожили. А может быть, Ирка просто врала — она любила приукрашивать.
Но после третьего урока Лида зашла в свой шкафчик в раздевалке, и оттуда выпал листок.
Обычный тетрадный лист в клетку, вырванный неровно, с одной стороны. Знакомый, корявый почерк Петра, с наклоном влево, как будто он писал левой рукой, хотя был правшой. Слова были выведены синей ручкой, местами с нажимом, продавленным до дыр:
«Лида, ты моя. Ты всегда была моя. Я тебя не отпущу даже мёртвый. Жди меня. Я скоро приду. Насовсем.»
Она читала и не верила своим глазам. Последняя строчка была дописана другой ручкой — красной, чернила расплылись, как будто их размазали пальцем. Или слюной. Лида смотрела на подпись внизу, на небрежный росчерк и сердечко, пронзённое стрелой, и понимала: это не чья-то глупая шутка. Это его почерк. Она знала его слишком хорошо.
— Ирка, — прошептала Лида, подходя к подруге. — Ты не знаешь… Кто мог положить это в мой шкафчик?
— Что? — Ирка взяла листок, прочла, и её лицо из любопытного стало испуганным. — Лида, это… это плохая шутка. Кто-то из пацанов прикалывается. Ты выкинь это.
Лида выкинула. Скомкала, бросила в урну возле столовой, и даже стояла, смотрела, пока уборщица не забрала пакет с мусором. Но вечером, когда она открыла дневник, чтобы начать выполнять домашнее задание, между страниц лежал тот же листок. Тот же. Скомканный, но разглаженный, будто чьи-то нетерпеливые пальцы разровняли каждую складку.
Она закричала. Прибежала мать, увидела записку, поменялась в лице и сказала:
«Это кто-то из школы. Я завтра пойду к директору». Но Лида знала. Это не «кто-то». Это он…
ПРОДОЛЖЕНИЕ — ЗДЕСЬ >