«Мама. Пишу на старый адрес, другого не знаю. Прости меня, если можешь. Я всё ждал, что ты первая позвонишь, потому что я же тебе говорил тогда обидное, значит, тебе и решать. А потом понял: ты ж мать. Ты не первая звонить должна, ты ждать должна, это я обязан был приехать ещё семь лет назад. Гордый был, дурак был. Мам, у тебя внук растёт, Илья, шесть лет ему, осенью в школу собираем. Я ему про тебя рассказываю, что ты блины печёшь тонкие и что петухи у тебя на окнах деревянные. Он спрашивает: а почему мы к бабушке не ездим? И мне стыдно, мам. Телефон мой новый на обороте фотки, позвони, или просто жди — в июле у меня отпуск, приеду, если пустишь. Грелку тебе посылаю электрическую, у тебя ноги вечно стылые, я помню, как ты их об печку грела. С днём рождения тебя, мама. Твой Вовка».
НАЧАЛО — ЗДЕСЬ
Диана дочитала, аккуратно сложила листок по старым сгибам и долго сидела, глядя в одну точку.
В сенях, на лавке у окошка, стояли у неё ящики с рассадой. Анютины глазки. Она их с марта растила, подкармливала, на солнышко выносила — к Троице собиралась свезти на материну могилу, в Сосновку, восемьдесят километров. К Троице не вышло: то смена, то огород сажали, то у Эдика машина встала. Потом июнь покатился — у людей сенокос, а у неё всё «на той неделе». Рассада вытянулась, побледнела, стебли легли через край ящика, как волосы из-под платка. Четыре года она в Сосновке не была. С самых похорон. Звонить — некому, ехать — всё не к спеху, а в груди от этого «не к спеху» сидела заноза, и Диана жила с ней привычно, как живут с занозой, которую страшно тронуть.
Мать у неё была не гордая, нет. Мать у неё была терпеливая. Это, как теперь выяснялось, ещё хуже: гордому хоть назло можно сделать, а терпеливая — она просто ждёт.
— Эдик, — сказала Диана. — В воскресенье в Высокое поедем. У старухи день рождения, подгадаем. А оттуда… — она набрала воздуху, как перед холодной водой, — оттуда до Сосновки крюк невелик, по старой дороге километров тридцать пять. Рассаду заберём.
Эдуард повернулся от телевизора. Посмотрел на жену, на ящики в сенях — дверь была открыта, — опять на жену.
— Давно бы так, — только и сказал.
***
Воскресенье выдалось умытое, с ветерком — дождь за субботу выдохся весь. Дом с зелёной крышей нашёлся сразу: у пруда, за вербами, ворота нараспашку, во дворе столы не столы, а так — стол вынесен, клеёнка цветастая, самовар на углях пыхтит, ребятня чья-то крутится. День рождения по-деревенски: без размаха, а всем видно.
Пелагея Марковна сидела на лавочке у крыльца, под кустом шиповника — он как раз зацвёл, розовым сыпал прямо ей на платок. Она была всё такая же: сухонькая, прямая, руки на коленях стопочкой. Только глаза, когда Диана подошла, глянули цепко, по-хозяйски.
— А я вас помню, — сказала старушка прежде, чем Диана рот открыла. — Вы у меня дом купили. Вы тогда наличники смотрели, а на погреб и не глянули.
— Смотрела, — призналась Диана. — Я и сейчас на них каждый день смотрю. Краска только слазит по верху, подкрашивать надо.
— Голубой крась. Небесным. Трофим мой другой краски не признавал… — Пелагея осеклась, поджала губы — видно, не любила при чужих про своё. — С чем приехали-то, милая? Племянница, что ль, бумаги какие недодала?
Диана достала из сумки коробку и положила старушке на колени.
— Вам. На старый адрес пришло, а почта хотела назад отправить. Я не дала.
Пелагея Марковна глядела на коробку долго. На фломастерные буквы — каждая отдельно, вкривь и вкось. Потом подняла руку и провела по ним пальцами, по одной буковке, как слепые читают. «М». «А». «М». «Е».
— Вовка писал, — сказала она ровно. Не спросила — сказала. — Он сызмальства так: буквы у него пляшут, а сам старается, аж язык на сторону… — и голос у неё кончился.
Подбежала Алина — она от самовара всё поглядывала, — ахнула, захлопотала: да что ж мы во дворе, да пройдёмте. Но старушка только головой повела: сиди, мол, всё тут. Сама подцепила ногтем отставший скотч — руки не дрожали, вот что удивительно, у Дианы дрожали, а у неё нет.
Сверху лежало фото. Пелагея взяла его, отвела на вытянутую руку — близко не видела — и долго смотрела на мальчонку на велосипеде.
— Лоб-то… — сказала она наконец. — Лоб Трофимов. И уши его, лопухами. Порода. — Она перевернула карточку, прочла «Это Илья. Ваш внук» и поправила вслух, твёрдо: — Илюшка, значит. Внук, значит. Шесть лет, а я и не знала, что ты на свете есть, батюшка ты мой…
Письмо она читала сама, шёпотом, по строчке, шевеля губами. Дочитала, сложила по сгибам — точно как Диана вчера на своей кухне, теми же руками будто, — и сидела, глядя поверх двора, туда, где за вербами блестел пруд. По щекам у неё шло мокрое, а лицо было светлое и строгое, как на праздник.
— Гордая я была, — сказала она не Диане даже, а так, всем сразу. — Думала: позовёт ещё раз — поеду. А он думал: позовёт мать — приеду. Вот и сидели семь лет по своим углам, два дурака, друг дружку ждали… Алина! Неси телефон свой. Там номер, на карточке.
Номер набирала Алина — у Пелагеи пальцы по экрану не шли, — набрала и вложила тётке в руку. Гудки шли долго, на весь двор: громкость была стариковская, на полную. Диана попятилась было — не их это разговор, чужим тут не место, — но Пелагея ухватила её за рукав и не пустила: сиди. Ты привезла — ты сиди.
— Алло, — сказало в трубке. Голос мужской, осторожный, далёкий. — Алло, слушаю.
Пелагея Марковна выпрямилась, как в молодости, наверное, выпрямлялась, и сказала в трубку ровно, только громче обычного:
— Вовка. Это мать.
Что там, на другом конце, было — Диана не разобрала: то ли «мама», то ли просто выдох. Двор затих, даже ребятня. Самовар пыхтел один за всех.
— Получила я твою посылку, — говорила Пелагея. — Сегодня вот получила, аккурат к моему дню… Да не реви ты. Не реви, кому говорю, ты мужик или кто… Это я тебя прощать не должна, а должна была сама… Ладно. Ладно, сынок. В июле, стало быть, жду. И Илюшку вези. И эту свою… жену вези, какая ни есть, погляжу хоть… Да приедешь ты, никуда не денешься. Адрес у Алины спросишь. Всё, у меня тут гости, мне некогда.
И отдала трубку, и только тогда видно стало, как у неё ходит подбородок.
Посидели. Алина всех усадила, налила чаю с шиповниковым листом, Эдуард с Алининым мужем уже толковали про колодезный насос. Пелагея Марковна держала фото на коленях, картинкой к себе, и вдруг — Диана аж вздрогнула — постучала пальцем по коробке, по боку, где серым карандашом, чуть видно, стояло: «Адресат выбыл».
— Это что ж тут писано? Вы-был… Это кто это у нас выбыл?
— Это я писала, — повинилась Диана. — На почте велели, для возврата. Вы уж простите.
Пелагея Марковна посмотрела на неё поверх несуществующих очков. Послюнила палец — обстоятельно, по-хозяйски — и стёрла карандашное с картона, в два движения.
— Никуда я не выбыла, — сказала она. — Вот она я. Вся тут.
И — первый раз за весь день — улыбнулась, и стало видно, что переднего зуба у неё нет, ровно как у внука на карточке.
Прощались уже у машины. Пелагея сама вышла за ворота, держась за Алинин локоть, и наказала Диане строго, по-хозяйски:
— Наличники, значит, небесным крась, не забудь. Дом-то теперь ваш, а наличники всё одно мои. И вот ещё что, милая… — она помолчала. — Спасибо тебе. Почта бы вернула, и сидели бы мы с Вовкой ещё семь лет, дураки старые. Чужой человек, а довезла.
— Да какая ж я вам теперь чужая, — сказала Диана. — Я в вашем доме живу.
***
До Сосновки по старой дороге вышло час с небольшим. Кладбище там на бугре, за берёзами — ветер ходит поверху, а внизу тихо. Диана шла по травяной дорожке с ящиком рассады, и Эдуард следом нёс воду в пластиковой бутыли и тяпку.
Оградка осела, краска на ней полущилась — Эдик тут же, молча, начал прикидывать, где подварить. С эмалевого овала смотрела мать: молодая ещё, в платке горошком, глаза терпеливые. Четыре года Диана сюда не доезжала и всё это время боялась, что встанет вот так — и провалится со стыда сквозь землю. А встала — и ничего не провалилось. Просто опустилась на колени и стала полоть.
Потом сажала анютины глазки — переросшие, бледные, стебли врастяжку. Сажала густо, без рядов, как пришлось, поливала из бутыли, обжимала землю ладонями.
— Здравствуй, мам, — говорила она вполголоса, чтобы Эдик не слышал, хотя Эдик и так отошёл к машине, у него на это чутьё было. — Это я. Долго ехала, ты прости. Я теперь знаю, как оно — ждать. Мне одна бабушка сегодня показала… Ты не думай, я не выбыла, мам. Я тут. Я теперь часто.
Ветер прошёл поверху, берёзы зашумели и стихли. Анютины глазки стояли в свежей земле вкривь и вкось, как те буквы на коробке, — зато живые. Такие принимаются.
Конец.