**Глава 5. Последний вечер. Ужин под керосинкой**
Вечер опустился на Саяны стремительно — синий, густой, почти осязаемый. После всей дневной суеты, разгрузки и долгого похода в лес в доме воцарился тот особый, тихий уют, который бывает только после хорошо сделанной работы. Анна Егоровна задёрнула плотные ситцевые занавески, наглухо отсекая огромную, дышащую сыростью таёжную ночь, которая подступала к самым окнам.
НАЧАЛО — ЗДЕСЬ
— А ну-ка, Тимош, гаси верхний свет, — скомандовала она, доставая с верхней полки пузатую, закопченную керосиновую лампу. — Электричество, оно казённое, холодное, бездушное. А нам с вами сегодня посидеть надо по-человечески, с живым огнём, как деды наши сиживали.
Тимоша щёлкнул выключателем. Изба враз погрузилась в кромешную темноту, но тут же озарилась мягким, колеблющимся желтоватым сиянием. Анна Егоровна чиркнула спичкой, запахло серой, затем она опустила стеклянный колпак на горелку. По комнате поплыл едва уловимый, ностальгический запах керосина и нагретого стекла, запах детства и вечности. Тени по углам стали мягкими, зыбкими, живыми.
В центре стола, прямо в кругу этого золотистого света, лежал он — полосатый гигант, привезённый Глебом.
Глеб достал из ножен на поясе свой широкий охотничий нож, протёр лезвие чистой тряпицей, и в его глазах заиграли бесовские искорки.
— Ну, держись, Астрахань! Сейчас проверим, какой ты внутри, насколько красный да сахарный.
Он с силой, но плавно провёл ножом по глянцевому, прохладному боку. Раздался громкий, сочный треск разрываемой плоти, и арбуз лопнул сам, не дожидаясь, пока лезвие закончит свой путь, обнажая сахарную, крупитчатую, алую мякоть. В избе, где всегда пахло сухой хвоей, печным дымом и свежеиспечённым хлебом, вдруг остро и пронзительно запахло далёким югом, знойным летним ветром, бахчой и сладкой свежестью.
— Огонь! — выдохнул Глеб, отрезая огромный ломоть, красный, как закатное небо над кедрами. — Налетай, гвардия!
Они ели арбуз руками, жадно и самозабвенно, не стесняясь друг друга, и сладкий сок тёк по пальцам, по подбородкам, капал на клеёнку стола. Тимоша вгрызался в красную, холодную мякоть, жмурясь от неземного удовольствия, и казалось, что ничего вкуснее этого простого августовского арбуза он не пробовал никогда в жизни. Анна Егоровна сидела напротив, подперев щёку морщинистой, но всё ещё сильной рукой, и смотрела на своих мужчин — на большого и на маленького. В этом взгляде была вся её любовь и тихая гордость. На столе горела лампа, ходики на стене неумолимо отстукивали секунды уходящего лета, а на блюдце росла гора чёрных, блестящих семечек.
— Ну что, боец? — Глеб тщательно вытер липкие руки вафельным полотенцем. — Завтра в строй, в город. Школа, уроки, портфель собирать.
Тимоша тяжело вздохнул, положил недоеденную корку на блюдо и вдруг сказал с какой-то горькой прямотой:
— Не хочу я в школу, дядь Глеб. Там шумно, душно, все толкаются на переменах. Тоска.
— Надо, брат, надо, — серьёзно, без тени насмешки сказал Глеб, переглянувшись с Анной Егоровной. — Понимаешь, чтобы тайгу по-настоящему понимать, одной только чуйки и интуиции мало. Голова на плечах нужна, грамота, наука. Вот выучишься, образование получишь, будешь, как я, лесником или, глядишь, геологом. А лес — он никуда не денется. Он ждать умеет, он вечный.
— А ты меня зимой возьмёшь на кордон? — с внезапной надеждой в голосе спросил Тимоша, глядя ему прямо в глаза.
— Если четверть без троек закончишь, — вмешалась Анна Егоровна, — я тебе слово даю: на зимние каникулы сама к Глебу отправлю.
— Своим ходом приеду за тобой на снегоходе, — подтвердил Глеб, подмигнув. — Пойдём с тобой в белую тайгу, звонкую, снежную. Увидишь такие места, куда летом не пробраться. Даже ёлку прямо в лесу нарядим, для зайцев и белок. Идёт?
— Идёт! — выдохнул Тимоша, и глаза его вспыхнули тем самым предвкушением чуда, которое бывает только в десять лет.
Вечер тёк медленно, тягуче, словно густой таёжный мёд. Они пили обжигающий чай с сушёной мятой и смородиновым листом, вспоминали смешные случаи за лето: как Тимоша в первый день перепугался большую лягушку на огуречной грядке до полусмерти, как он пытался подоить корову у соседа Савелича и опрокинул ведро. Смех в этом старом доме звучал нечасто, но сегодня он был нужен как лекарство, чтобы отогнать подступающую грусть неминуемого расставания.
Наконец, Глеб поднялся, расправил плечи и потянулся так мощно, что хрустнули суставы.
— Ладно, хорошо сидим, душевно, но завтра нам подъём чуть свет, с первыми петухами. Я, мать, пойду на веранду, если позволишь. Там прохладно и старыми рыбацкими сетями пахнет. Люблю с детства этот дух.
— Иди, сынок, иди, — закивала Анна Егоровна. — Я тебе там тюфяк свежий постелила, перину взбила. Спи спокойно.
Глеб по-медвежьи потрепал Тимошу по плечу и, пригнувшись в проёме, вышел в тёмные, пахнущие деревом сени.
Анна Егоровна задула лампу. В комнате остался только тонкий запах керосиновой гари и арбузной свежести.
— И ты ложись, внучок, завтра путь неблизкий.
Тимоша юркнул под тяжёлое, сшитое из множества цветных лоскутов одеяло. Подушка пахла чабрецом и солнечным лугом. Он лежал в темноте, прислушиваясь к звукам ночи, и вдруг услышал, как где-то очень далеко, за дальним перевалом, глухо, утробно, словно огромный зверь спросонья, проворчал гром.
— Ба, слышишь? — прошептал он в темноту.
— Слышу, мой хороший, слышу, — отозвалась из своего угла Анна Егоровна. — Это небо хмурится. Гроза идёт к нам прощальная, августовская. Лето провожает. Спи, пока тихо. Спи.
Тайга за окном затаила дыхание. Воздух стал плотным, наэлектризованным, каким-то звенящим. Природа готовилась к своему последнему, самому громкому летнему представлению. Ночь опустилась на Саяны душная, тревожная, полная скрытой мощи.
**Глава 6. Когда гремит небо. Прощальная гроза**
Тайга за окнами затихла, словно огромный живой организм, прислушивающийся к чему-то необъятному, что тяжело ворочалось за острыми пиками горного хребта. Даже неугомонные сверчки в высокой траве смолкли, попрятались под широкие листья лопухов, чуя перемену погоды. Тимоша беспокойно ворочался на высокой деревянной кровати, сбивая прохладную льняную простыню в жгут. Сон не шёл. В открытую форточку тянуло озоном и прибитой к further земле дорожной пылью — верным знаком надвигающейся большой грозы.
Первый удар грома расколол небо внезапно, обрушившись всей своей яростью прямо над крышей старого дома. Стены вздрогнули всеми своими вековыми брёвнами, жалобно звякнула посуда в буфете. В ту же долю секунды ослепительная вспышка молнии озарила комнату мертвенно-белым, потусторонним светом, выхватив из мрака испуганное лицо мальчика и старые, выцветшие фотографии в деревянных рамках на стене. И тут же погас свет. Маленький зелёный глазок на сетевом удлинителе тревожно мигнул и умер. Холодильник на кухне перестал гудеть. Изба в один миг погрузилась в густую, почти осязаемую, бархатную темноту.
— Ба! — Тимоша рывком сел на кровати, и сердце его колотилось где-то у самого горла. Грохот снаружи не утихал, нарастая до какой-то немыслимой, апокалиптической мощи. Казалось, что горы рушатся прямо на их крошечную, затерянную в тайге деревушку.
— Я тут, малой, тут я, — спокойный, низкий голос Анны Егоровны прозвучал совсем рядом, откуда-то из густой темноты. В нём не было ни капли тревоги или страха, только мягкая, обволакивающая уверенность, на которую можно опереться.
Послышался сухой шорох спичечного коробка, и в темноте вспыхнул маленький, тёплый огонёк, осветив морщинистое лицо бабушки. Анна Егоровна в своей длинной белой ночной сорочке и накинутой на худые плечи пуховой шали казалась добрым духом-хранителем этого старого дома. Она поднесла догорающую спичку к толстой восковой свече, стоявшей в массивном медном подсвечнике. Пламя нерешительно вытянулось, затрепетало, а затем разгорелось ровно и спокойно, осветив её лицо — расслабленное, мудрое, всё испещрённое глубокими тенями от морщинок.
— Ну чего ты, воробушек, грозы испугался? — она присела на край его кровати, и старые пружины матраса уютно, по-домашнему скрипнули. — Это же Саяны, родной мой! Тут небо низкое, тяжёлые тучи за макушки самых высоких кедров цепляются брюхом, вот и ворчат, сердятся.
Снаружи снова грохнуло так, что жалобно задребезжали стёкла в рассохшихся рамах. И вслед за этим ударом с небес обрушился дождь — не каплями, а сплошным бушующим потоком, будто целую реку опрокинули на крышу. Шум воды был таким мощным, что отрезал их избу от всего остального мира, заключив в уютный, изолированный кокон.
— А свет когда включат? — прошептал Тимоша, инстинктивно прижимаясь к тёплому боку бабушки. — Ты же говорила, что если темно, надо дизель заводить, чтобы генератор работал.
— А ну его, этот дизель, — с неожиданной лёгкостью махнула рукой Анна Егоровна. — Пусть железо спит, ему тоже отдых нужен. Мы с тобой и так, без тарахтения, посидим. Смотри, как свеча хорошо горит, ровно, тихо. Пока живой огонь в доме есть, никакая тьма не страшна, попомни мои слова.
Она обняла внука, заботливо подоткнула тяжёлое лоскутное одеяло ему под бока, создавая теплый и уютный кокон.
— Знаешь, Тимоша, что старики говорили? «Гроза — это сама тайга умывается». Она пыль летнюю с листвы смывает, духоту и гнус прогоняет, землю поёт живительной влагой перед долгой осенней спячкой. Вот увидишь: завтра утром выйдешь на крыльцо, а мир будет совершенно новый, чистый, умытый. Каждая травинка на солнце бриллиантом гореть будет. Лес нам ещё спасибо за эту грозу скажет.
Тимоша слушал её размеренный, низкий, завораживающий голос, и волна ледяного страха медленно отступала от сердца. Гром всё ещё грозно рычал и перекатывался за стенами, но здесь, в маленьком кругу золотистого, трепетного света от одной-единственной восковой свечи, было абсолютно безопасно. Дом стоял крепко, нерушимо. Он был построен полвека назад руками ещё его прадеда, и никакая буря, никакая стихия ему была не указ.
— Ба, а молния в нас не попадёт? — всё ещё колеблясь, спросил он, глядя на пляшущий огонёк.
— Не попадёт, — уверенно, без тени сомнения сказала Анна Егоровна, гладя его по вихрастой, непослушной голове. — У нас под окном раскидистая рябина растёт, ты же видел, какая она большая и красивая. А рябина — дерево-оберег, запомни. Оно от огня небесного дом хранит. Никогда молния в тот дом не ударит, где рябина растёт. Спи, внучок, спи спокойно.
Она начала тихо, почти без слов, напевать какую-то очень простую, тягучую и бесконечно родную колыбельную мелодию. Тимоша смотрел на пляшущий огонёк свечи, вдыхал успокаивающий запах горячего воска, мокрого дерева, дождя и бабушкиной пуховой шали, пропахшей травами. И в этом моменте — без электричества, без интернета, посреди бушующей, первобытной стихии — было столько чистой, безусловной любви и абсолютного покоя, что его отяжелевшие веки сами собой закрылись.
Гроза уходила дальше, за перевал, ворча уже беззлобно, по-стариковски. А в доме, на краю затерянной в тайге деревни, горел маленький, но такой яркий свет, охраняя покой и сон человека.
**Глава 7. Узелок на память. Тайга не отпускает**
Утро после грозы выдалось хрустальным, словно начисто вымытым до самого донышка. Тайга, умытая ночным ливнем, сверкала, переливалась и искрилась на солнце каждой мокрой хвоинкой, каждым изумрудным листком, каждой дождевой каплей, повисшей на паутине. А воздух… Воздух был таким густым, настоянным на травах и вкусным, что хотелось набрать его в трёхлитровую банку, закатать железной крышкой и увезти с собой в город, как самое ценное лекарство.
Глеб встал раньше всех, даже раньше хриплого петуха деда Савелия, который обычно будил округу своим истошным криком. Когда рыжий соседский задира только-только захлопал крыльями на покосившемся плетне, с реки уже доносилось деловитое позвякивание канистр и шум прогреваемого мотора. Глеб готовил лодку к обратному пути. В их маленькой деревне жизнь не замирала ни на минуту, подчиняясь природному ритму. Савелич уже гремел пустыми вёдрами у колодца, а над трубой избы Петровича вился тонкий сизый дымок — люди протапливали печи, выгоняя из углов ночную сырость.
Тимоша стоял на крыльце, уже полностью одетый в городское, чужеродное здесь: чистые джинсы, новая толстовка с ярким принтом, кроссовки. Тяжелый рюкзак с вещами стоял у его ног. Мальчишка хмуро пинал носком кроссовка щербатую ступеньку, низко надвинув бейсболку на глаза. Уезжать не хотелось до слез, до какой-то щемящей тоски в груди. За эти три месяца он словно пророс корнями в эту суровую землю, как молодой, цепкий кедр. Загорел до черноты, ладони огрубели от вёсел, топора и тачки, исцарапанные руки стали сильнее, а в глазах поселилась та спокойная, молчаливая внимательность, которую не воспитывают ни в одной школе.
— Ну что, застыл, казак? — Анна Егоровна вышла из тёмных сеней, щурясь от яркого солнца. В натруженных руках она держала небольшую, туго набитую чем-то наволочку из пёстрого, весёлого ситца. — На-ка вот, держи. В чемодан глубоко не прячь, с собой в салоне вези, к щеке прикладывай.
Она протянула ему эту странную, пухлую подушечку. Тимоша недоверчиво взял её и прижал к лицу. От ткани пахнуло так сильно, так остро и пряно, что на один короткий миг у него закружилась голова: душица, перечная мята, луговой зверобой, донник и то самое августовское солнце, которое они вместе «собирали» на дальнем косогоре в банки.
— Это тебе думочка, — тепло улыбнулась Анна Егоровна, заботливо поправляя воротник его толстовки. — В городе, в своей кровати, положишь под голову, и будет тебе ночами Саянами пахнуть. Сны добрые, таёжные нагонять станет, чтобы ты не забыл, как наша река по перекатам шумит и как старые кедры на ветру скрипят.
— Бабушка, я никогда не забуду, — очень тихо, как-то непривычно по-взрослому сказал Тимоша, и в горле у него предательски запершило. — Я на следующее лето опять приеду, вот увидишь. На всё лето приеду, честное слово! И копать научусь, и дизель сам заводить буду, без подсказок.
— Приедешь? — она смотрела на него с хитринкой, но глаза были на мокром месте.
— Куда ж я денусь-то? — ответил он её же поговоркой.
Анна Егоровна порывисто, крепко прижала его к себе, и Тимоша уткнулся лицом в её синий передник, который пах дрожжевым тестом и парным молоком.
— Тайга она, внучок, такая, — прошептала она ему в макушку. — Если ты один раз в неё влюбился, если она тебя приняла — она уже никогда тебя не отпустит. Будешь в городе душном асфальт топтать да в телефон свой глядеть, а сердце твоё всё равно здесь, на берегу нашей речки, останется. Ну, беги, Глеб заждался уже.
Снизу, от реки, раздался пронзительный свист. Глеб махал рукой, стоя у борта своей «казанки».
— Тимоха, пора! Вода большая, шальная после грозы, нам бы успеть по холодку до порогов дойти, пока не разыгралась!
Тимоша подхватил с крыльца душистую подушку с травами, на прощание отчаянно махнул рукой бабушке и что есть духу побежал вниз по скользкой, мокрой тропе к реке. Анна Егоровна смотрела ему вслед, прикрывая выцветшие глаза ладонью от яркого солнца. Она видела, как он ловко запрыгнул в покачивающуюся лодку, как Глеб сильным движением оттолкнул нос от берега, как взревел мотор и вспенилась бирюзовая вода за кормой. Лодка быстро превратилась в чёрную точку, а затем и вовсе скрылась за крутым поворотом скалы, будто растворившись в дрожащем мареве. Гул мотора становился всё тише и тише, пока совсем не стих, поглощённый шумом далёких перекатов и криком соседского петуха.
И снова наступила тишина. Та самая великая, звенящая тишина заброшенной, умирающей деревни. Но теперь она не казалась Анне Егоровне пустой и гнетущей.
Она медленно, держась за перила, поднялась на своё крыльцо. На старых, потрескавшихся перилах уже сидела юркая трясогузка и, весело помахивая длинным хвостиком, смотрела на хозяйку круглым глазом-бусинкой. Анна Егоровна улыбнулась ей, как старой знакомой. Зашла в дом. Здесь всё ещё витал неуловимый запах Тимошки: его зубной пасты, разбросанных фантиков от конфет на подоконнике, его детства. Она не стала сразу убирать этот милый сердцу беспорядок. Пусть всё побудет, как есть.
Она подошла к окну. Смартфон на подоконнике коротко пискнул. Сообщение от дочери — Тимошиной мамы:
«Мамуль, спасибо тебе огромное за всё. Глеб отписался, что они уже вышли, течение хорошее, к вечеру будут в городе. Ждём. Ты сама-то как там? Может, всё-таки передумаешь и к нам на зиму переберёшься? Всё же веселее, чем одной в глуши».
Анна Егоровна неторопливо надела старые очки в роговой оправе, поправила сползшую дужку и медленно, с тёплой, всепонимающей улыбкой набрала ответ:
«Я дома. Всё хорошо, дочка, не волнуйтесь. У меня и свет есть, и дрова сухие наколоты, и соседи рядом. Не пропаду».
Она аккуратно отложила телефон в сторону. За окном сияли вечные, спокойные, убелённые первым снегом на вершинах Саяны. Солнце заливало расплавленным золотом старые крыши, а высокий иван-чай мягкими волнами качался от лёгкого ветерка.
Она знала, что многие в городе жалеют её, считают одинокой, забытой старухой, доживающей свой век в глуши. Но она, в свою очередь, жалела их. Потому что у неё было то, чего не купишь ни за какие деньги и не найдёшь ни в одном мегаполисе. Право выйти рано утром на это скрипучее крыльцо, вдохнуть всей грудью прохладный, чистый воздух и знать наверняка, что весь этот огромный мир — от малого муравья на травинке до заснеженной вершины горы — принимает тебя как родную. Пока здесь, в сердце тайги, горит свет в её маленьком окне, значит, есть куда возвращаться. И Тимошке, и Глебу, и даже перелётным птицам.
Анна Егоровна поставила на конфорку чайник. День только начинался. Надо было полить огурцы в парнике и проверить дальние ульи на пасеке. Жизнь продолжалась. Простая, честная, трудная и бесконечная, как сама тайга.
**КОНЕЦ**